– Вас слишком долго терпели. Вы разжирели на еде своей царицы. Вы забыли, что такое честь. Вы как пьяные троянцы на пиру моего отца, которым кажется забавным украсть жену у другого, забраться в постель царицы при помощи соблазнения и похабства. И, как и троянцев, вся Греция восстанет и уничтожит вас за вашу непристойность. Это то, чему научил меня мой отец, царь всех греков. Это то, что знает мой брат.
Все взоры устремляются на Ореста, а его лицо холодно, как зимний вечер, а глаза, кажется, не видят ничего: или все сразу, или совсем ничего.
Теперь Электра поворачивается к Эвпейту.
– Ты, старик, у тебя есть свидетельства?
– У меня есть свидетельство моих глаз – у всех нас есть свидетельство наших глаз!
Это попытка воодушевить сторонников, чтобы все снова закричали, выразили свое возмущение, но нет человека, кто смог бы встретить взгляд Электры и не замолкнуть.
– Глаз пьяниц и дураков. Мелких притязателей на княжество, которые готовы вонзить нож в спину соседу ради кусочка власти. Крошечной, крошечной власти над этими западными островами – вам, вероятно, она кажется такой большой. Я так понимаю, доказательств у тебя нет. Нет свидетелей, которые встали бы и сказали: «Да, да, я видел, как Пенелопа распускает ткань, я сам видел, как она это делает». Есть такие?
Есть одна, жмется в углу, она могла бы рассказать, если бы ее спросили, – но что значит голос рабыни против утверждения царицы?
Эвпейт становится пунцового цвета, а вот Антиной, пятясь, отодвигается от отца. Эвримах внезапно кажется маленьким, безымянным – мелкий человечек, которого больше занимает его чаша с вином, чем разворачивающиеся события. Андремона нигде не видно.
Дочь Агамемнона выдыхает сквозь стиснутые зубы, будто хочет сплюнуть, потом поворачивается к остальным.
– А что с того, если она и распускает саван? – рявкает она. – Вы женились бы на царице, которая проявила бы меньшую верность своему мужу? Вы заключили бы брак с продажной женщиной, раздвигающей ноги перед всяким, кто придет, а не с женой, которая до последнего вздоха бьется за то, чтобы почтить своего ушедшего супруга? Вы позорите само слово «брак». Вы позорите саму идею о муже. Во имя Геры, – я вздрагиваю от неожиданного удовольствия и странного отвращения, когда она призывает мое имя, – если бы мой брат не был таким добрым и умеренным человеком, таким мягким и справедливым во всех своих деяниях, я думаю, он отправил бы весь микенский флот против вас, взял бы под свою опеку эти островки, чтобы закончить смуту – смуту, которую вы начали! Смуту, отцы которой – вы, а не какая-то женщина! Видя все это, видя вас, мне остается только молиться, чтобы его милосердие не иссякло. Чтобы его любовь к сестре, благородной Пенелопе, и ее многочисленные увещевания к нему оказать милость ненасытным, мерзким жителям ее островов оказались сильнее, чем отвратительный прием, оказанный ему вами, женихами.
Все молчат. Все онемели. Электра держит зал в кулаке. Ей стоит только сжать его – и они будут раздавлены. Я подбираюсь к ней чуть ближе, мое сердце переполняет восхищение, я наклоняюсь, чтобы шепнуть ей на ухо, но она отворачивается и встает перед Антиноем, сыном Эвпейта, который отшатывается под ее взглядом.
– Господин, – говорит она, – ты здесь гость, а не только сын своего отца. Прошу тебя, сядь.
Антиной отчаянно смотрит на спину отца, но не получает от нее совета. Старик трясется всем телом, но не может говорить – кажется, задыхается от всех тех болезней, которые я на него еще не наслала. Антиной снова смотрит на Электру, а потом медленно, нашаривая место, садится.
Амфином садится тоже, потом – Эвримах и остальные. Вскоре остаются стоять только Электра и Эвпейт. Она не поворачивается к нему, не просит его остаться, или уйти, или сесть, а просто возвращается на почетное место рядом с братом и опускается в свое кресло, как Агамемнон на трон Приама.
Эвпейт еще некоторое время стоит и трясется.
Мужчины смотрят.
Потом начинают разговаривать вполголоса.
Они шепотом беседуют, так, будто тут совсем ничего не произошло, будто тут совсем нечего обсуждать.
Кто-то ударяет по струнам.
Леанира отклеивается от стены и идет наливать вино.
Антиной не смотрит на отца.
Телемах не смотрит на мать.
Потом Эвпейт поворачивается и выходит, хлопнув дверью.
Телемаха тоже потряхивает, но он не уходит. Он поворачивается к Электре, пытается найти слова, чтобы сказать ей, и думает, что, кажется, никогда не видел женщины уродливее ее, и задается вопросом, какой вкус был бы у ее языка на его языке, и его подташнивает, и он не знает, как говорить. Так что вместо этого он поворачивается к Оресту, говорит:
– А ты… – и не может найти слов. Молодой микенец поворачивает голову медленно, так медленно, будто им движет иная сила, нежели природа, и терпеливо, расслабленно ждет. Телемах качает головой, пытается найти извинение, не может его нащупать, снова пытается.
Электра, которая смотрит на зал так, будто перед нею тризна ее отца, говорит:
– Мы с братом устали. Мы уходим к себе. Благодарим за ваше неизменное гостеприимство.
Она встает, и по всему залу пробегает дрожь, разговоры смолкают. Они не возобновляются, пока она не выходит.
Чуть погодя выходит и Пенелопа, а потом и Телемах.
В глубокой ночи, когда женихи пьяно спят на столах, приходят служанки и забирают ткацкий станок – больше никто не увидит его и не упомянет.
Глава 43
В утренней тьме, в тусклый час между полуночью и зарей, когда все становится честным и жестоким, Пенелопа приходит к двери Электры.
Снова она ждет, содрогаясь всем телом.
Опять служанки в конце концов впускают ее, и, когда она входит, кажется, что-то меняется в итакийской царице: ее сердце остановилось, ее дыхание замерзло – она не станет дрожать при них.
Электра сидит на своем обычном месте, у окна, а Орест спит в постели Электры. Пенелопа останавливается, удивленная таким зрелищем, но Электра прижимает палец к губам и шепчет:
– Иногда он плохо спит. Ему снятся дурные сны. Порой я разрешаю ему прийти сюда, глажу по голове и пою колыбельную. Теперь он некоторое время поспит. Давай выйдем наружу и поговорим.
Электра смыла пепел с лица и причесалась. Ее голос, когда она говорит о брате, тихий, почти добрый, и в этот священный час она на мгновение становится просто женщиной, сестрой, находящейся далеко от дома.
Пенелопа кивает, и они вдвоем выходят при неярком свете лампады Автонои к прохладному ручью, в котором иногда Леанира моет ноги вдали от мужских глаз. Здесь Пенелопа забирает у Автонои светильник, прося ее отойти, ставит его на покрытый мхом камень и усаживается на корточки на берегу ручья, будто хочет смыть изо рта вкус этого дня. Электра садится рядом, вытянув ноги: болтает крошечными ступнями в ночной прохладе, запрокидывает голову к небу. На некоторое время она закрывает глаза и слушает еле слышный шорох моря, плещущего о берег внизу, песню цикад и журчание ручья по камням.
Пенелопа открывает было рот, но Электра перебивает ее. Глаза ее все еще закрыты, руки вытянуты вдоль тела.
– Расскажи мне о своей матери.
Пенелопа удивлена такой просьбой, хотя чему тут удивляться?
– Моя мать была доброй. Строгой, но только в тех вопросах, которые казались ей важными для благополучия ребенка. Она считала, что каждая женщина в Спарте должна быть не слабее мужчины, а может быть, даже сильнее. Откуда возьмутся сильные мужчины, если женщины не смогут рожать здоровых детей, воспитывать их умными, образованными, умеющими хорошо управляться с мечом и преданными своему государю? Ей казалось, что все это передают им матери. Поэтому мать тоже должна быть умной, образованной и преданной.
– И хорошо уметь управляться с мечом?
– По крайней мере, уметь распознать, если кто-то управляется с ним плохо.
– Я слышала, твоя мать была наядой, – задумчиво говорит Электра, – дочерью реки и потока.
Пенелопа застывает, но она ведь всю жизнь прожила с тем, что она незаконнорожденный ребенок полубогини, а потому умеет осечься и не зашипеть.
– Может быть, и была, – отвечает она наконец, глядя в скрытые тенью глаза Электры. – Но Поликаста воспитала меня так, будто сама родила, и поднимала меня, когда я падала и разбивала коленку, и рассказала, что делать, когда у меня впервые пошла кровь. Моя мать – она.
– А твой отец?
– Он… не очень умело ладил с детьми. Но знал, что у него есть долг любить их, и старался как мог исполнить его.
Электра чуть поворачивает голову, на лице отражается изумление.
– У него был… долг любить?
– Он так считал, да.
– Почему?
– Потому что был нашим отцом.
– Но ведь он был царем.
– Да. Он старался по-своему быть и тем и другим. В конце концов, он был всего лишь человеком.
Электра открывает рот, как будто никогда не слышала подобного. Царь, который и отец? Отец, который и человек? Может быть, в самом редком случае можно представить себе, что мужчина будет двумя из трех: царем, который сам воспитывает своего наследника, например, или отцом, который иногда проявляет свои недостатки. Но все три сразу? Ей кажется это невозможным, безумным, и она готова расхохотаться, а потом встряхивает головой и возвращается к созерцанию неба.
– Меня воспитали кормилицы, – произносит она наконец. – Матери нужно было управлять царством, а отцу – выиграть войну. Меня необходимо было воспитать как царевну, готовую к браку с кем-то, чьи земли могли бы быть присоединены к царству моего отца. Кем-то не особенно выдающимся: мой отец всегда хотел, чтобы все знали, что муж его дочери женился на ней с его разрешения. Это должен был быть человек, который будет кланяться, унижаться и простираться ниц перед троном моего отца, и говорить, как ему повезло на мне жениться, и знать, что если он нанесет урон моей чести, то я могу перерезать ему горло и никому не придет в голову возмущаться. Слабый человек. Такова была моя судьба.