Пряжа Пенелопы — страница 56 из 64

и его женой? Скучно, скучно, скучно.

– Это временно. Другой корабль отвезет тебя оттуда на юг.

Клитемнестра надувает щеки.

– Ладно. Скучно, но ладно.

И снова они молчат.

Что слышит в этой тишине Клитемнестра?

Слышит ли она, как колотится сердце Пенелопы? Или крик умирающего Эгиста? Последний хрип Агамемнона под ее ножом? Далекий шорох крыльев просыпающихся эриний? У них так много работы, столько крови и трагедий, на которых они смогут вдоволь попировать.

Слышит ли слезы богини, тихонько оплакивающей неизбежный итог?

Сегодня я не вторгаюсь в мысли Клитемнестры.

Сегодня они только ее, драгоценные и священные, лишь в эту ночь.


За несколько часов до рассвета наступает конец.

Это последняя заря, моя любимая, оденься красиво. Семела – ужасная хозяйка, грубый землепашец, но приходит Эос, приносит гребень, свежий воск и мед. Прически, которые она умеет делать, некрасивые и устаревшие, но чего еще ждать от этого островишки, населенного отсталой деревенщиной? Хорошо, когда кто-то разглаживает складки твоего хитона, приятно, когда чьи-то пальцы касаются твоей обнаженной шеи, открытой прохладе ночи.

Клитемнестра, моя несравненная царица, выпрямись, выпрями спину. На Итаке совсем мало краски для лица: нет ни заостренных палочек древесного угля, покрытого воском, чтобы подвести глаза, ни пасты из свинцовых белил, чтобы добавить лицу бледности. Но от тебя пахнет маслом и густой пыльцой больших желтых цветов, из сока которых пчелы делают свой нектар, и, когда ты поворачиваешься к двери, ты царица. Сверкание твоих глаз, рисунок губ, уверенность шага, осанка делают тебя царицей. Моей царицей. Я никогда не думала, что полюблю кого-то из ублюдков Зевса так, как люблю тебя, великолепная Клитемнестра.

Я подхожу с тобою вместе к кружку ожидающих женщин: здесь Теодора, вооруженная ножом и луком, Автоноя, которая помогает тебе взобраться на тощую гнедую лошадь – и какой статной она кажется, когда на ее спине восседаешь ты. Анаит пришла из леса, но ты ее почти не узнаёшь, эту жрицу, что дала тебе священное убежище. Особе царских кровей нет до нее дела. Здесь Урания и один из ее мужчин – тебя провожают с почестями, целой свитой сопровождают к морю.

Я лечу рядом с тобою, вдыхаю себя тебе в кровь, забирая сомнение и страх. Луна растет, тонкий обрезок света, и в неярком этом свете я даю тебе дар воспоминания. Ты едешь к берегу, а я возвращаю тебя в твой первый приезд в Микены, к бою барабанов и вою рогов, к людям, выстроившимся вдоль улиц, чтобы кричать: «Где, где она? Вот! Вот она, дочь Зевса! Вот она, великая царица, дитя Олимпа, великолепнейшая, восславьте ее имя!»

И когда ты сворачиваешь на пустую тропинку, ведущую прочь от города, я напоминаю тебе о том, как кланялись люди Агамемнона, как они падали ниц перед твоей мощью и мудростью, униженно просили прощения за свои проступки. Ты карала их не потому, что любишь наказывать; ты не была тираном, ты не была жестокой. Ты просто забирала у них заблуждения, за которыми они прятались, показывала им, что их сила – лишь заносчивость, что их ум – лишь глупость. Ты возносила честность, заслуги и спокойную добродетель, и великие мужи Микен ненавидели тебя за это, за то, что ты разбила их притязания, а я полюбила тебя, и я люблю тебя, я люблю тебя.

На берегу внизу горят огни, тени жмутся вокруг лодки, суденышка, что отвезет тебя на Кефалонию. Тебе чудится что-то знакомое в силуэте мужчины, стоящего там в дрожащем свете факелов, но я обращаю твой взгляд к небесам, где вечно сияют в бессмертии твои братья, распростершись среди звезд. Может быть, думаешь ты, и твою душу заберут после смерти и бросят на небо молочным пятном, разлитым звездным светом, чтобы тебе бесконечно сиять вместе с братьями. Я благословляю эту грезу, позволяю ей побродить у тебя в голове, даю тебе почувствовать сладостный привкус бесконечности, но вот наконец ты снова обращаешь свой взор на черную-черную землю.

И пока ты спускаешься по извивающейся тропинке к заливу, я наполняю твои уши смехом твоих детей из тех дней, когда они еще любили тебя, когда и ты знала, что такое любовь. Ифигения не кричит, вырываясь из рук воинов, которые тащат ее на алтарь. Электра не стоит в дверях и не заявляет: «Отец любит меня больше, чем тебя!» Орест еще не уехал в Афины. И когда твои дети смотрят на тебя, ты точно знаешь, что сказать каждому из них. Ты держишь каждого в объятьях и шепчешь: «Мама страшная только потому, что хочет научить тебя, как быть сильным. Но мама научит тебя и как грустить, и как бояться, потому что иногда ты будешь грустить и бояться, и в этом нет ничего плохого».

Вот каковы мои дары тебе, Клитемнестра. Иди без страха: я с тобой.

Наверху собираются олимпийцы: Гермес носится по облакам, Посейдон выглядывает из воды у берега черноглазыми крабами, Аид напускает на землю мягкий туман. Даже Артемида явилась, вышла босиком из леса, уселась на корточки, обхватив себя руками так, будто хочет превратиться в камень. Я оглядываюсь и не вижу Афину, и я удивлена, но сейчас не время думать о том, куда делась моя падчерица. Клитемнестра спускается к заливу, и задолго до того, как остановить лошадь и спешиться, она видит, кто ждет ее около маленькой лодки. Весла ее подняты, парус опущен – эта лодка сегодня не выйдет в море. Но, освещенные ярким светом поднятых факелов, там стоят ее дети.

У Ореста на поясе меч. Электра стоит чуть сзади, за ней – Пилад. Пенелопа – позади всех троих: вероятно, ей стыдно, ее глаза устремлены на тонкую полосу прибоя, что облизывает берега Итаки.

Клитемнестра видит все это, смотрит туда, где спешиваются всадники, сопровождавшие ее сюда, выстраиваются в полукруг, в стену, которую она не сможет проломить. Снова поворачивается она к своим детям, не замечает нахмуренных бровей Электры, не видит Пенелопу, а наконец-то устремляет взгляд на Ореста.

– Дорогой мой мальчик, – говорит она и протягивает к нему руки.

Он не делает шага, чтобы обнять ее, будто вовсе не слышит. Его брови нахмурены, лицо черно. Она опускает руки и все равно делает шаг ему навстречу.

– Ты хорошо выглядишь.

Никто ничего не отвечает. Пенелопе, стоящей за спинами детей Клитемнестры, приходит в голову, что ей стоило бы предупредить Электру: разговор может пойти именно так. Когда она заключала свою проклятую сделку с царевной, вероятно, ей стоило бы отвлечься от продумывания того, как и когда дочери выдадут мать, чтобы добавить: «Ей очень важно, как питается ее сын».

Но она этого не сказала. И в горле у нее теперь стоят колом вина и стыд; она струсила, попросила Уранию поговорить с Электрой вместо себя, чтобы еще одна женщина понесла на себе предательство Пенелопы по отношению к сестре. Собиралась ли Пенелопа вообще отпускать Клитемнестру? Я смотрю в ее сердце, и ответ закрыт от нее самой, так запутан в горе и сомнениях, что даже я, чей взгляд превращает кровь в рубины, не вижу его.

Внутри Пенелопы все еще живет женщина, полная надежды, страха, мечты и отчаяния. Но она гораздо дольше была царицей, чем кем-либо другим, а у греческих цариц не так много возможностей выбора.

Все, кроме Пенелопы, удивляются, когда под неспешное шуршание прибоя Клитемнестра делает еще полшага к Оресту и говорит:

– У тебя в Микенах есть надежные люди, правда? Ты не оставил ворота незащищенными? Тебе пришлось ехать сюда, так далеко. Я знаю, что тебе никогда не нравилась пышность отцовских церемоний, но очень важно, чтобы люди видели тебя. Стоит приложить усилие.

Еще полшага – это такое странное, дерганое движение, как будто бы она готова споткнуться, и Электра делает резкий вдох, не зная, как это понимать. Клитемнестра видит это, выпрямляется, расправляет хитон, проверяет, не выбилась ли прядь из прически.

– Ну что ж, – говорит она наконец чуть тише, а море пытается заглушить ее голос. – Ну что ж, вы выглядите очень хорошо. Очень хорошо. Очень красиво.

Мне кажется, что под поверхностью земли я слышу скрежет когтей по черному базальту и шорох расправляющихся кожистых крыльев. Эринии выглядывают через трещины в камне, глядят кровоточащими глазами наверх, глядят и ждут. Когда в последний раз сын убивал мать?

Какую кровавую пищу готовят им эти дни?

Похоже, у Клитемнестры кончились слова. «Ничего страшного, – шепчу я и сжимаю ее руку в своей. – Для некоторых молчание – слабость; для великой царицы – оружие. Ты самая великая, самая великая, моя любимая, самая великая из всех».

Орест пытается что-то сказать. Открывает рот, пальцы его побелели, так крепко он сжимает свой меч, он покачивается на морском ветру, а Электра протягивает руку и кладет ему на предплечье, будто хочет удержать. Глаза Клитемнестры на миг устремляются на дочь, но она не снисходит до того, чтобы заговорить с ней.

Миг они стоят так, и я чуть было не выхожу из себя, чуть не плюю ядом Оресту в лицо, но тут чувствую присутствие другой богини наверху, на утесе. Это наконец явилась Афина, на голове шлем, он скрывает лицо, видно только огонь в глазах, она сжимает копье, в руке щит: она снаряжена для войны, для окончания, чтобы завершить это все, – а рядом с ней, ведомый ее невидимой рукой, – Телемах.

Она привела сюда Телемаха.

Не знаю, какой ущербной хитростью или мелким обманом она вытащила сына Одиссея из постели, но она это сделала, и теперь он стоит, укутанный во тьму, которую мой взор разрывает, словно паутину, и смотрит на эту сцену. Я поворачиваюсь к Пенелопе, но она сына не видит, и на миг у меня возникает искушение подтолкнуть ее, прошептать: «Посмотри, посмотри, он там!» Но Афина стоит так близко к Телемаху, что может схватить его и улететь, она шепчет ему на ухо, а я чувствую, что глаза Гермеса и Посейдона, Аида и самого Зевса устремлены сейчас на этот берег, и под их взглядами я съеживаюсь. Я сжимаюсь. Я уменьшаюсь. Я забираю свою руку из руки Клитемнестры: прощай, – и в этот миг она ахает, будто только что увидела меч на поясе сына, словно почувствовала, как по венам расползается смертность. На миг она лишь женщина, одинокая, испуганная, и мне приходится смаргивать золотые слезы, когда вижу, как разбивается ее сердце. «Будь сильной, любимая, – шепчу я. – Будь царицей».