Ведерников нехотя пожал предложенный ему бледный предмет, ответивший короткой судорогой и оставивший на ладони Ведерникова сырой отпечаток. «Не могу судить о возрасте мужчины», – произнес Ведерников холодно, про себя отметив, что физиономия юноши уже изрядно поедена съемочным светом и актерским гримом. «Я вам не нравлюсь? – расстроился белобрысый. – Считаете, я на вас не очень похож?» «Я вообще-то сам себе не нравлюсь, – раздраженно ответил Ведерников, прикидывая, сможет ли он на косных протезах преодолеть грубый хаос опустевших стульев. – Я заметил только, что вы никогда не занимались спортом». «Верно, не занимался, – с готовностью подтвердил белобрысый. – Я с детства из балетных. Правда, большого танцовщика из меня не вышло, и учился я в институте на драматическом отделении. Сейчас играю в театре “Аметист”. Небольшой театр, но очень хороший, даже известный. У нас европейцев много бывает на спектаклях, заказывают билеты по интернету и очень хвалят. Роль в вашем фильме для меня огромный шанс! Я буду очень стараться. И я талантливый, правда! Хоть кого спросите, вон хоть господина Мотылева или Хлопушина Володю, это у нас в театре главный режиссер».
Ведерников, не имевший никакого желания общаться ни с Мотылевым, ни тем более с неизвестным Хлопушиным, попытался сдвинуть вбок сцепившиеся стулья, сварливо заскрежетавшие и свалившие со шмяком чей-то жеваный пакет, из которого поплыли на пол ярко-белые, со свежим отчетливым текстом листы. «О талантах не могу судить; не понимаю только, как вы будете на съемках прыгать», – проговорил Ведерников, ища глазами Лиду, которая стояла отвернувшись. «А я и не буду, – сообщил белобрысый Сережа с невинной улыбкой. – Это вы сами прыгнете».
x
Весь остаток дня Ведерников, ужасаясь, изучал сценарий, и временами крупные, с вороненым отливом, абсолютно грамотные строки расплывались в его глазах в полосатую муть. Это никак не могла быть его, Ведерникова, жизнь. Это никак не могла быть жизнь любого другого реального человека.
Главный персонаж был влажен и тяжел, как хорошо напитанная губка. Он, случалось, и потел, и рыдал, но слезы и пот у него были не солеными, а сладкими, так что впору было из этой обильной капели делать драже. Такой персонаж категорически не мог подпрыгнуть без того, чтобы тут же не шлепнуться; случись ему все-таки взвиться над прыжковой ямой, он бы сразу весь вытек. В сценарии категорически не было ни матери Ведерникова, ни тем более отца, на которого Ведерников так мечтал посмотреть, что проглотил бы самый приторный фильмовый обман. Но нет. Получалось, будто Ведерников самозародился прямо на стадионе, где-нибудь под трибунами, за горячей и мокрой трубой парового отопления, где иногда растут мелкие, как прыщики, бледные грибы.
Главный персонаж сценария был заразен. Другие герои фильма, изначально сохранявшие связь с реальностью и с дающими интервью пожилыми прототипами, перенимали у псевдочемпиона его сахаристость, отсыревали от его сиропов. Заражение происходило через диалоги. Автор сценария был, возможно, даровит, и сперва герои изъяснялись живо, собственными характерными голосами, но уже после нескольких реплик, получив от псевдо-Ведерникова прямо в лицо увесистую, сочную плюху добра, принимались бормотать, булькать, каяться в собственном мелочном пессимизме, хотя у них-то имелся полный набор человеческих конечностей. В довершение безобразия главный персонаж вышел до ужаса говорлив, он за десяток сцен произнес столько всего, что реальному Ведерникову такого объема речи хватило бы на десять лет. Кривясь на якобы его собственные, неестественно благозвучные фразы, Ведерников вдруг осознал, что в русском языке есть множество слов, которых он не употребил ни разу в жизни. Получалось, что в отношении языка он точно так же редуцирован, как усечен телесно. И тем не менее он никогда не смог бы выговорить словосочетаний вроде «большая спортивная победа», «любовь и поддержка», «высокая сила духа», «мой человеческий долг». Несмотря на мужественную риторику, возникало ощущение, что все эти пошлости за главного персонажа произносит женщина, мечтающая, как водится, о принце на белом коне.
Маленький Женечка по сценарию получался сущий ангел. Чтобы совсем не пересластить, автор сделал нежного ребенка неспортивным – именно поэтому, дескать, мальчик так неуклюже побежал за мячиком, хотя в грубый футбол прежде не игрывал, а тут испугался насмешек злых ребят из соседнего двора. Оказывается, юный Женечка был книгочей и мечтатель, грезил о полетах одной только силой мысли, а как раз накануне несчастья принес домой белоснежного сломавшего лапку голубка и стал его лечить. Как же обрадовалась благородная птица, когда, вопреки предчувствиям, добрый покровитель вернулся к ней цел и невредим! Читая эту умилительную сцену, Ведерников с внезапной ясностью кое-что вспомнил. Измученные птицы с заскорузлыми спичками на месте отрезанных лап, хлопающие прелыми крыльями над недосягаемым кормом, падающие судорожными комками, ползущие, на манер тюленей, волоча кровь и перо, к желтому пшену. Среди несчастных точно был один совершенно белый, породистый, похожий на кружевной чепец, в окровавленных манжетах, из которых сочилась сукровица; покувыркавшись над ватной курлычущей стаей, голубь по крутой спирали стал уходить в небеса, превратился в маленькое уплотнение на облаке, исчез насовсем. Доказательств не было никаких, но весь строй Женечкиной личности подтверждал догадку. Ведерников подумал, что если бы автору сценария не так сильно хотелось выдать желаемое за действительное, то фильм мог бы получиться любопытный, прослеживающий странные совпадения и хитрые, заячьи петли судьбы.
Весь тяжкий опус, уже истрепанный Ведерниковым до завитых лохмотьев, представлял собой нестерпимый концентрат глупости и пошлости. И тем не менее сценарий делало странно живым одно всепоглощающее чувство: горячая любовь анонимных авторов к главному персонажу, буквально обожание, изливаемое ими на псевдо-Ведерникова. Выросшая на поле искусственном, совершенно непригодном для жизни, эта любовь, однако же, обладала той сверхъестественной проницательностью, какой иногда наделяет своего носителя подобное чувство, возникшее в нормальных условиях. Завираясь в главном, авторы непостижимым образом угадывали сквозь собственный бред реальные мелкие подробности, о которых не знали и знать не могли. Белый голубок с поврежденной лапкой был только одной такой деталью. Вторая деталь: псевдо-Ведерникова возили по городу в ярко-красном автомобиле, выходившем в воображении авторов чем-то вроде пожарной машины и управляемом, разумеется, не матерью, отсутствовавшей в принципе, а неузнаваемым тренером дядей Саней, тоже очень многословным и почему-то сильно верующим, крестившимся за рулем на все, какие проходили мимо, разубранные купола. Появится ли дядя Саня лично, из текста было неясно. Зато в сценарии возник небольшого роста мохнатый кавказец, в котором Ведерников с удивлением узнал искаженного Аслана. Фильмовому кавказцу отводилась юмористическая роль сотрудника Женечкиного складского хозяйства, водителя очень длинной, красочно, как цирковой фургон, расписанной фуры, которая постоянно не вписывалась в повороты, застревала при съездах на заправки и в тесных переулках, собирая на себя истерически гудящее автомобильное месиво – совсем как это бывало с настоящим Асланом, когда он косо, будто тапок под столом, парковался во дворе. По всему благонамеренному сценарию были рассыпаны эти маленькие напрасные чудеса, и Ведерникову казалось, что он заметил и истолковал еще не все вспышки. Разумеется, самый удивительный сюрприз поджидал его в конце.
Белобрысый Сережа ему не соврал. Апофеозом любви авторов сценария к созданному ими безногому гомункулусу стала финальная сцена. Сделав в параллельном мире полную, хотя и кривую, окружность, авторы в конце возвращались к тому, с чего начали: к патетическому мигу чемпионского прыжка. Начинать, то есть разбегаться, должен был белобрысый, но в самый момент отталкивания его сменял самолично сегодняшний Ведерников – и взлетал в воздух. Тут были предусмотрены различные спецэффекты, вроде короны лучей разбитого солнца над головой героя или преображения тени его на асфальте в «гордую птицу» – из чего Ведерников сделал вывод, что прыгать придется неоднократно. Интересно, как они себе это представляют? Теоретически карбоновые протезы давали такую возможность. Но на практике, сколько Ведерников ни пытался хотя бы просто ходить на этих высокотехнологичных козлиных ногах, он не мог совладать с беспорядочной зыбью паркета, игравшего шашками на манер механического пианино. Ведерников был абсолютно растренирован, мышцы напоминали дряблые овощи, дыхание сбивалось, стоило проковылять без остановки от подъезда до фонтана. Между тем съемка эпизода была назначена на май, на цветение яблонь. Оставалось меньше полугода. Кто бы мог за столь короткое время набрать приличную форму? Нет, определенно и авторы, и Кира вместе с ними слетели с ума.
«С ума они все посходили!» – раздался за спиной читающего Ведерникова сердитый возглас Лиды, не покормившей сегодня ни обедом, ни ужином. Донельзя расстроенная, в расквашенной косметике, оставшейся от утреннего выхода в свет, Лида подошла и шлепнула поверх раскрытого сценария свой раздобревший от изучения экземпляр. «Меня как будто нет, – проговорила она грубым рыдающим голосом. – Будто не я ребенка растила! Не я готовила, убирала. Ни полсловечка! Твари неблагодарные. Это все твоя Осокина, она так захотела. Чтоб я еще туда хоть раз! Будешь ездить один, или пусть она тебе сопровождение дает. Я не снимаюсь, и моего согласия на это кино не спрашивали!»
Гнев обойденной Лиды оказался долог и глубок, что дало Ведерникову относительную свободу передвижения. Между прочим обнаружилось, что в сценарии не так уж много эпизодов с его, Ведерникова, личным участием. Варился своего рода суп из топора: весь вкус фильма получался из персонажей второстепенных, а главный герой пребывал таковым почти что номинально. А может, причина заключалась в том, что основное действие фильма происходило в прошлом, и там разглагольствовал, гладил по шелковой голове склоненного над учебником отрока, гулял враскачку, изображая здоровыми ногами примитивные твердые протезы, молоденький Сережа Никонов. При мысли о белобрысом Ведерников вдруг спохватился, что преждевременно стареет. Раньше возраст не имел значения, время стояло. А теперь у Ведерникова внезапно стиснулось сердце, когда он разглядел, припадая к зеркалу, свинцовый отлив двух или трех все еще непослушных, все еще ярко-блондинистых прядей, вялые тени около глаз, оседающий контур щеки.