Прыжок в длину — страница 49 из 78

Он осознавал, что, когда пресловутый фильм, так чудесно отвечающий желаниям чувствительного зрителя, пройдет в телеэфире и поездит по фестивалям документального кино, реальный Ведерников почти полностью сотрется – останется жить нарумяненный, с подведенными психопатическими глазами экранный двойник. Личная память Ведерникова, состоявшая, как у всякого человека, из второстепенных для биографии красок и деталей, все годы перенимавших пластику у сновидений, тоже, на равных правах, здесь сохраненных, – эта личная память теперь теряла права. Воспоминания выцветали, ветшали. То и дело Ведерников спохватывался, что не может мысленно восстановить расположение железных крашеных шкафчиков в спортивной раздевалке; от больничной палаты, где Ведерников пришел в себя безногим инвалидом, осталось лишь желтое, как моча, пятно протечки на неясном потолке.

И так во всем. На съемочной площадке сооружалось из подшибленных подлинников и гораздо более привлекательных новоделов нечто невообразимое. Все это скреплялось большими, жирными, щедрыми деньгами. Ведерников не сомневался, что тренер получит новую машину. Между тем во время интервью с ясной, сияющей Кирой дядя Саня устроил скандал: вдруг засучил короткими, не достающими до пола ногами, вскочил с отшатнувшегося креслица, выронив крепившуюся к поясу тяжелую коробочку, соединенную с прищепкой микрофона. Нелепый в этой вздернувшей пиджак прищепке, с коробочкой, будто кот с привязанной к хвосту жестянкой, тренер топал и орал, что жизнь его просрана, что прыгать надо на стадионе, а не под машины, что Ведерников дешевка и фильм дешевка, и ни один сопливый щенок не стоит того, чтобы себя губил великий спортсмен.

Новенькая «лада», шоколадная, с раскосыми хрустальными очами, появилась буквально на другое утро. Вылезая из фургона практически в лужу, поедающую сладкие, свежие снежные хлопья, Ведерников сразу увидел дареный аппарат и тренера на водительском месте, с большими бессильными руками на компактном, как бы игрушечном руле, смотрящего прямо перед собой глазами освеженными, омытыми, почти такими, какими были они, когда Ведерников прыгал. Что ж, переснять одно интервью – недолгое дело. А в целом с криками наскандалившего тренера Ведерников был согласен.

* * *

«Все ездишь, все купаешься в славе», – сердито бормотала Лида, ворочая уборку. Нет, Ведерников таскался на съемки не из тщеславия и не в попытке проконтролировать то, что никакому контролю не поддавалось в принципе. Он просто хотел увидеть Киру.

Это удавалось далеко не каждый день. Знаменитость была нарасхват. Она появлялась на стеклянистом подиуме в последний момент, еще немного растрепанная, сопровождаемая забегающей слева и справа, поправляющей взбитые прядки гримершей. Как только выключались камеры и отпускал, угасая, нестерпимо жаркий студийный свет, она уже спешила куда-то еще; помощница Галя, всхрапывая носом и тяжко наступая на нерасторопные ноги, раздвигала на ее пути взволнованных людей. Изредка Ведерникову доставалась смазанная мимолетная улыбка да поцелуй в щеку, от которого на коже и щетине долго держался нашатырный холодок. «Извини, очень много работы», – шептала Кира, обдавая Ведерникова запахом земляники, и потом еще раз полуоборачивалась к нему от самых дверей.

Ведерников, конечно, ее извинял. Он старался держаться в тех стратегических точках, где появление Киры было наиболее вероятно. Таким пунктом, например, было инвалидное кресло с кислой Танечкой, ковырявшей от нечего делать всякими мелкими перочинными инструментами пухлые, с поролоновой начинкой подлокотники. «Извините, можно спросить? – обратился к ней как-то Ведерников и, получив в ответ неопределенное хмыканье, продолжил: – Почему вы решили написать Кирилле Николаевне? Вам хотелось поучаствовать в ее проектах?» На это Танечка нехорошо ухмыльнулась и съехала ниже в кресле, выставив вперед загипсованную ногу, где, видные в гигиеническом отверстии, шевелились полуживые, словно бы сырной плесенью покрытые пальцы. «Я денег должна, – ответила она наконец пацаньим грубым голоском. – Денег хотела просить из ее инвалидского фонда». «И что, получили?» – бестактно поинтересовался Ведерников. «Гонорар, сказала, будет, – Танечка неопределенно повела костлявым подбородком в сторону съемочной площадки. – Еще, говорит, как лето настанет, мы с тобой вдвоем покатим на байках. Две одноногие, ага? Всю Европу, говорит, проедем и про это тоже фильм снимем. Нам, типа, все помогут, все везде цветами встретят. Может, и встретят, конечно, но я вот интересуюсь, она хоть что-то делает, не снимая про это кино? Просто, по-человечески, ты врубаешься, о чем говорю?» «Да, конечно, я вас понимаю», – рассеянно пробормотал Ведерников, бегая глазами по деловитой съемочной публике в надежде высмотреть светлый, самим собою насыщенный проблеск, милую хромоту, эту поклевку драгоценной добычи посреди стоячего, густого человеческого омута, в котором его то и дело обманывали чужие густоволосые макушки и белые воротнички. «А она сегодня не приедет, – злорадно сообщила Танечка, верно истолковав невежливое выпадение Ведерникова из им же самим затеянного разговора. – Она картинки свои выставляет в какой-то галерее в пользу детских домов. Все картинки, говорят, уже скупили на корню».

В общем, Ведерникову не везло, зато фартило негодяйчику – между прочим, гораздо лучше своего спасителя осведомленному о Кириных передвижениях и планах. В тот день, когда Ведерников имел неосторожность обратиться к неприятной Танечке, он, конечно, не выдержал, нашел в айфоне адрес модной галереи и потащился туда на вызванном такси, оставив съемочный фургон мокнуть под тяжелым, серой водой напитанным снегом, задними колесами в опухающей луже.

Галерея располагалась в первом этаже огромного, похожего на колоссальный старинный буфет сталинского дома; перед входом грудились и терлись друг о друга мокрые зонты, из-под них вытекал густой, пахучий на свежем холодке сигаретный дымок. На входе никто Ведерникова не задержал и ни о чем не спросил. Картинки, действительно практически все распроданные, висели в лабиринте маленьких залов, слишком сильно, как-то лабораторно, освещенных, и представляли собой условные розоволицые портреты с глазами-инфузориями, плававшими асимметрично вдоль треугольных, грязноватых от попыток справиться с тенью носов. Были еще поддельные детские рисунки, с трапециевидными, в ряд стоящими фигурками, кривоватыми радугами и желтыми паучками солнышек в правых верхних углах. Были натюрморты – все алые розы да красные фрукты, и какой-то сутулый, по своей внутренней природе скрипучий эксперт, качаясь на скрежещущих паркетинах с пятки на носок, развивал перед небольшой аудиторией свои надтреснутые идеи о концепте осокинских красок.

Киру всегда следовало искать, двигаясь, пробираясь, протискиваясь от периферии в гущу толпы. Люди служили индикаторами Кириного присутствия, и Ведерников из-за этого теперь почти любил людей, их обращенные к нему плотные спины, их слепые затылки. В самом обширном и квадратном зальце лабиринта, где маленькие девушки, беспокойно стреляя сильно подведенными глазами, разносили шампанское, Ведерников увидал в неверном просвете между плеч и голов ее, Киру, в незнакомом лиловом платье, с матерчатым сухим цветком на кругленьком плече. Кира улыбалась, время от времени наклоняя ко рту бледный алкоголь в узком, как пробирка, стеклянном фужере, – а в центре композиции, к большому удивлению Ведерникова, возвышался Женечка, очень приличный с виду, при галстуке в полоску. Обхватив напряженными лапами, словно собираясь выдрать сооружение с корнем, хрупкий пюпитр, Женечка вещал, будто родился с микрофоном в зубах. Из речи, между прочим, следовало, что именно он скупил половину выставки – и страшно рад, что дорогие ценители современного искусства, наделенные к тому же добрыми сердцами, последовали его скромному примеру. Внезапно перестав говорить, негодяйчик развернулся к безмятежной Кире, сгреб ее, споткнувшуюся, за пушистую шейку и, сминая с каким-то горелым хрустом жесткий цветок, влепил знаменитости, целя в губы, но попадая в неудобное место под носом, крупный, сочный, мужественный поцелуй.

Много позже, от саркастического Мотылева, Ведерников узнал, что Женечка не удержался и перепродал Кирины картинки с большой для себя выгодой – какому-то итальянскому банку, собиравшему на протяжении всей своей солидной полувековой истории довольно-таки странные коллекции, от средневековых медицинских инструментов до китайских политических плакатов. А пока Ведерников с болью наблюдал, как между Кирой и негодяйчиком развивается близость – выражаемая, например, в череде прикосновений при встрече, словно каждый проверял и включал другого, как драгоценный, отзывчивый прибор. Кира позволяла подлецу гладить себя по склоненной голове, когда, быстро перемигивая, просматривала бумаги; разрешала ему подавать себе пальто, при этом вид у Женечки делался самодовольный и таинственный, точно он был фокусник, который вот сейчас накроет ассистентку волшебной материей, и девушка, с выдохом ткани, исчезнет. Оказалось между прочим, что негодяйчик и Кира встречались прежде, что у них имелась в прошлом целая череда якобы пережитых вместе приключений. «А помнишь, как тебя шмонали на таможне в Шарике? – заговорщически спрашивал Женечка, увлажняя своим густым дыханием воздушную прядку над оттопыренным ушком знаменитости. – Реально тупые, искали у тебя в протезе наркотики». «Да уж, – с задумчивой веселостью подтверждала Кира. – Они меня три часа держали, сапог порвали, хоть и старый был, а все равно жалко. А я тебя тоже видела, ты в очереди стоял на просвечивание чемодана». «Я тогда из Нью-Йорка прилетел», – с важностью ответствовал Женечка, при том что Ведерников, маявшийся тут же с картонным стаканом бурого кофе, знал почти наверняка, что негодяйчик дальше Сочи и Праги нигде не бывал.

Впрочем, Ведерников мог и ошибаться. Однажды развеселый Женечка заявился на съемки в компании чернокожего дылды, сшибающего крашенной в яичницу башкой потолочные лампы. Дылда вполне мог оказаться американцем, кем-то из шоу-бизнеса. Ведерников прежде никогда не видел на мужчинах таких широченных пальто абрикосового цвета и желтых шерстяных штанов – поеденных не то обезумевшей молью, не то вездесущей и жгучей московской грязью. Дылда, впрочем, неплохо говорил по-русски – протяжно, весьма старомодно: должно быть, его обучала антикварному языку какая-нибудь кружевная старуха в облупленных жемчугах, эмигрантка незапамятной волны. Со всякими церемонными ужимками, прикладываясь к ручке знаменитости большим и мягким, как подберезовик, коричневым ртом, дылда преподнес зардевшейся Кире громадный букет, словно составленный из севших на ветки тропических птиц. Дальше пошло совсем уже лихое веселье: под разудалую «Калинку-малинку», исполняемую не очень стройно Кириными стерильно непьющими сотрудниками, заморский гость принялся отплясывать что-то африканское, ритмичное и верткое, скинув для этого полированные чванные ботинки и ногами в махровых носках выделывая такое, словно у него чесались пятки. Очень может быть, что дылда учился танцевать в каком-нибудь нью-йоркском клубе, где собираются такие же, как он, любители этнических корней – или рьяные поклонники брейка.