Прыжок в длину — страница 77 из 78

Вероника Андреевна не плакала, только кашляла, сухо, надрывно, из нее словно стреляли, как из пистолета. Она полностью сохраняла все свое здравомыслие. Люди, окружавшие ее, настойчиво лезшие к ней, были все так же размыты по краям, а внутри у них содержались какие-то темные фигурки, словно проглоченные рыбы и животные, и от мысли об этой черной еде Вероника Андреевна не могла съесть ни куска. В остальном она была совершенно в порядке. Ее финансовые обстоятельства после покупки виллы оказались совсем не так хороши, как она изначально предполагала. Теперь она могла продать квартиру сына и решить многие вопросы.

Самой странной мыслью Вероники Андреевны была та, что смерть сына почти не изменила ее повседневность. Ей всегда было с ним тяжело, неловко. Она старалась ездить к нему пореже, звонила минимально, всегда первая нажимала на отбой. В телефоне еще сохранилось время последнего звонка: минута тридцать пять. Теперь можно было представить себе, что перерыв между встречами и разговорами стал просто очень длинным. А так – все как обычно. Единственное – следовало отучить Романа Петровича ходить на цыпочках и рыдать в замусоленный рукав.

Конечно, позвонил Тот-Бывший. Он видел фильм по телевизору. Он желал, чтобы его отвезли на кладбище. Даже голоса одинаковые, забирающие выше, чем нужно, с каким-то звоном и зудом на согласных, будто н-н-ноет стекло. Сын обиняками подступался к претензии, что никогда не видел отца. На самом деле он его видел каждый день в зеркале. До того одинаковые, что Вероника Андреевна чувствовала себя между ними посторонней. Будто машина для клонирования, будто и не рожала. Пока был маленький, еще казался своим, родным. Еще оставалась возможность, что вырастет как-то по-другому, станет, что ли, поплотнее, потемнее, что милый пропеллер на теплой макушке не превратится в те упрямые, сыпучие вихры. Он рос, словно заполнял собой готовую форму, и ничего нельзя было поделать. Вероника Андреевна не позволяла этим одинаковым встречаться: было что-то глубоко противоестественное в столь полном сходстве, и мнилось, что, встав лицом к лицу, они аннигилируют, оба исчезнут. Раньше она по возможности избегала сына, чтобы неузнавать в нем Того-Бывшего, который так с ней обошелся. Теперь она не собирается встречаться с Тем-Бывшим, чтобы не узнавать в нем Олега, не видеть, каким он мог бы стать, если бы выжил, дожил до пятидесяти пяти. Не давать пищу тоске, голодной, как волк. Пусть Тот-Бывший сам едет на кладбище, пусть разыскивает захоронение – номер она ему продиктовала.

Сегодня она съездила к сыну одна. Сороковины: считается, что это важно, хотя Вероника Андреевна чует во всех этих посмертных датах грубое жульничество и простонародный повод выпить водки. На кладбище было сыро, опрятно, туманно, дорожки, посыпанные песком, казались намазанными горчицей. Могильные оградки, блестевшие от влаги, придавали разлинованному пространству нечто тюремное. Странно было думать, что именно это, еще незнакомое, совершенно искусственное место привяжет, как цепью, к России, заставит возвращаться. Не просторная, до последнего гвоздя дизайнерская квартира с любимым эркером над брусчатым переулком, полгода как проданная. Не квартира сына, откуда еле удалось спровадить опухшую, крикливую пьянчугу. Не пять магазинов, из которых над двумя уже горели чужие полоумные вывески, один стоял в ремонте, голый, с какими-то костяного цвета досками, наваленными в измазанной витрине, на два остальных Вероника Андреевна даже не стала смотреть. Только здесь, на кладбище, у Вероники Андреевны остаются обязанности. Она обо всем договорилась, хорошо заплатила местному смотрителю, тихому, мелко моргающему мужичку с лицом как черный сухарь, очень почтительному и сговорчивому. Через полгода рябая от глины земля на могиле осядет, надо будет ставить гранитный памятник на месте деревянного, холодного от сырости креста.

Сегодня возле этого креста Вероника Андреевна видела привидение. Бесконечно дорогое, осевшее, старое лицо было стеклянисто, медленная волна тумана шла по рукам, пустым, раскрытым как бы для объятия. Затем призрак отвернулся, пронизанный влажным солнечным лучом, пошагал прочь по дорожке, припадая, как при жизни, на зыбкую, блеклую правую ногу. Скоро в воздухе остались только контуры, едва закрашенные, а затем и они растворились, исчезли.

* * *

Мама всегда называла ласково: Лидонька. Теперь взрослая Лидонька, такая столичная, в новом плаще, ехала к маме.

Билет она взяла в купе. Билет был дорогой, потому Лидонькиной соседкой оказалась только одна солидная дама в шикарных золотых очочках, по виду руководитель, а два верхних места пустовали. Лидонька никогда еще не ездила с таким комфортом. В купе можно было закрыть тугую коричневую дверь, и на двери было зеркало, в котором рябила, смеялась мелкая зелень, и она же летела в широком, чистом окне, и после бодрящего глотка из фляжки там становилось еще веселей, плясали березки, проходили вприсядку серые столбы. Лидонька, да, пополнела, поправилась. Зато в чемодане у нее были все новые, красивые вещи, натуральной шерсти и шелка, некоторые даже с бирками. Особенно хорош был плечистый пиджак в клетку, с большими пуговицами, каждая как брошка, с жемчугом и камушками. В этом пиджаке Лидонька сама как руководитель. А в новой кожаной сумке, замотанные в нежный шуршащий мешочек, перехваченные накрест резинкой, запакованные в старую косметичку, чтобы никто случайно не позарился, у Лидоньки – деньги.

Собственно говоря, Лидоньке полагалась квартира. Фактически она была жена покойному. Асланка не считается, он и бывал в Москве три месяца в году, и в постели уже не мог, его холодненькое дохлое хозяйство, как ни тереби, даже не шевелилось. Этакая орхидея с волосами. Только и знал, что бить кулачонкой в живот, в лицо. На той неделе прислал громилу в бородище тучей, через него велел ходить к нему в СИЗО на свидания, носить передачи. Сейчас, разбежалась. Застрелил безногого из ревности. Так сказал следователь, очень представительный мужчина, особенно Лидоньке понравились его чисто выбритые, шелковые щеки и длинные пальцы, которые он, пристально глядя куда-то вверх, составлял крышей. У безногого были такие же, длинные, чуткие, с белыми ногтями.

Лидонька так его жалела. Столько лет. Всегда старалась утешить, угодить. Он был такой хороший, вместе с Лидонькой растил ребенка. Были бы они парой, жили бы до старости вместе. Сам не захотел, сам виноват. Еще глоток из фляжки, чтоб не разреветься. Во фляжке уже осталось мало, всхлипывает на донышке. Ничего, у Лидоньки имеется запас. В чемодане две бутылки коньяку, полновесные, темные, пыльные, завернутые так, чтобы не попачкались вещи. Из той квартиры Лидонька выносила бутылки, как дрова, охапками. Взяла еще новую кофемолку, одеяло пуховое, подушки, всю хорошую посуду, отправила посылками на мамин адрес. Денег в комоде уже не оставалось, безногий перед смертью все куда-то потратил. А было много, Лидонька давно заприметила ящик, из которого всегда торчал бумажный мятый уголок. Брала по чуть-чуть из конвертов, чтобы безногий не спохватился. Наверное, зря трусила, брала бы больше. Всегда у Лидоньки было смутное чувство, что она на эти деньги имеет право. Интересно, куда делось остальное. В последний день Лидонька обшарила и оползала всю квартиру на исколотых сором коленках, вдруг у безногого где-то тайник. Поотрывала плинтусы, перетрясла библиотеку, распорола обивку на мебели, вытащила из нее комья и волосья, перещупала, аж пальцы заболели. Все, что нашла, – заросшую грязью, на бородавку похожую сережку. Когда отмыла, оказалась с бриллиантиком. Еще остается надежда, что безногий зашил деньги в одну из подушек, что посылки не потеряются на почте.

Все равно, у Лидоньки есть двадцать две тысячи евро и еще то, что она тайком от Асланки скопила в рублях. Лидонька теперь завидная невеста. Тридцать семь для женщины не возраст. Мама написала, что нашла для нее в поселке хорошего мужа. Вдовец, плотник, пьет в меру, крепкий домище, двое деток: девочки. Сам вдовец прислал фотографию: морщины, будто годовые кольца на старом бревне, корявые темные руки, яркие, бешеные, синие глаза. Ну, Лидонька еще посмотрит на него. Она и сама может купить в поселке лучший дом, вон, мать писала, Сергеевы продают. Правда, деток Лидонька любит. Пекла бы им оладьи, пироги.

Поначалу Лидонька побаивалась ехать. Представительный следователь заставил ее подписать бумагу, что она будет все время в Москве. Не кричал, наоборот, сочувствовал, видел в Лидоньке женщину. Ну еще бы: из-за нее произошло такое убийство. Такие страсти. Лидонька, очень польщенная, черкнула в графе закорючку. А тут письмо от мамы. И так захотелось обратно в поселок, обратно в детство, когда Лидонька никого не любила, кроме мамы, папы и сестры, и все они там, в поселке, по сей день живы, даже сестра Наталья, хоть она и стала похожа на безгубую сморщенную ящерицу. В поселке – черный деревянный терем старого вокзала, и визгливый, похожий на ржавый топорик, флюгер на гастрономе, и вкусный, сладкий запах свежих опилок, и тротуары вдоль улиц из длинных-длинных досок, на которых качаются, шагая, знакомые, добрые люди.

Женечка, сыночка, обещал все разрулить, сделать нужные звонки. Велика важность – бумажка, закорючка. Женечка сам, на своей машине, отвез на Ленинградский, посадил в вагон, дал щекастой проводнице, чтобы лучше обслуживала, триста рублей. Такой хороший мальчик, и богатый по заслугам. Взял с Лидоньки слово, что она не будет наниматься на работу, станет жить в свое удовольствие, дал с собой еще денег, Лидонка их еще даже не считала. Обещал присылать каждый месяц, чтобы Лидонька не знала нужды, и каждым летом возить на курорт.

Вот как все у нее хорошо. За это и выпить не грех. Соседка, в спортивном велюровом костюмчике, посматривает поверх книжки злобно, а у самой в прическе седые корни и рот крашеной полоской. Такая не поможет, если у Лидоньки прихватит сердце. Сердце болит потихоньку. Во фляжке пусто, нет сил вставать, тащить из-под полки чемодан. Поезд замедляется, идет веским шагом, зелень за окном отдает горечью, петлисто шевелится, отливает желчью на закате черная речонка. Ехать почти сутки. Так давит в груди, невозможно вздохнуть.