Прыжок в длину — страница 14 из 61

ла плашмя сверкающая ветка, обдав его ледяными брызгами. В другой раз была сухая гроза, дневная мгла гудела, водопроводный кран кусался электричеством, пыль во дворе вела себя как живая, протягивалась волной, вздымалась, роилась, подхватывала и, повертев, бросала бледный негодный мусор.

Но, как правило, двадцатого мая стояла прекрасная погода, со всеми банальностями свежего весеннего цветения, и люди в этот день как-то инстинктивно избегали Ведерникова; даже Лида, едва ли знавшая о дате, отпрашивалась домой пораньше.

Не может быть, что это произошло в действительности, произошло бесповоротно. Оригинал двадцатого мая содержал в себе столько иных возможностей, что Ведерникову часто мерещилось, будто на самом деле не было никакой катастрофы. Он не мог отрешиться от иллюзии, что где-то — может быть, близко, на расстоянии руки, протыкающей радужную складку пространства, — есть другой он, целый и настоящий. Здешняя инвалидная жизнь его была, за исключением отсутствующих ног, практически идеальной — но в том-то и крылась фальшь, тут-то и прятался подвох! Безногий бывший спортсмен Олег Ведерников ни в чем не нуждался. Академию он не закончил — зачем? Иногда, под настроение, пробовал работать на дому. В первый раз это был call-центр интернет-магазина, торгующего мобильниками, флешками и прочей дребеденью. В дребедени Ведерников ничего не понимал, в призовых баллах для «любимых покупателей» совершенно запутался. В другой раз он отозвался на объявление «молодой перспективной команды» по продвижению «продуктов для здоровья» и даже как бы заработал несколько тысяч, продавая впечатлительным клиенткам омолаживающие пилюли размером от литиевой батарейки до макового зерна. Однако у перспективных скоро возникли проблемы с лицензией, все контактные номера стали out of service, и никаких денег Ведерников не получил.

В общем, жизнь инвалида Ведерникова была — никакая. Иногда ему до боли в висках мерещилось, будто можно позвонить себе настоящему, если в рассыпанной повсюду бытовой цифири угадать телефонный номер и межпространственный код. Цифры стояли на магазинных чеках, на автомобильных номерах, на квитанции из обувного ремонта, которую Лида не оторвала от подошвы своего кривого сапожка да так и ходила, мелькая белым, ветхим, разъеденным водой и каменными зернами; цифры роились, будто кусачая мошкара, цифры трудились, создавая в сознании Ведерникова свои муравейники, рыжие рыхлые холмы размером с египетские пирамиды. Но не было номера, не существовало аппарата, с которого можно было бы сделать звонок.

Ведерников пытался вообразить себя по ту сторону катастрофы, установить с собой телепатическую связь. Кто он в настоящей судьбе? Европейский чемпион? Нет, холодно. Возможно, бронзовый призер. Женат? Скорее всего, да, уже лет пять или шесть. Вполне вероятны дети. А вот этого не надо! Ведерников признавался себе, что ненавидит детей. Хаотичные существа, живые бомбы, способные взорвать человеческую судьбу так же запросто, как сожрать мороженое. Дети — враждебная стихия. Всякий раз, приходя в школу (учителя уже напрямую вызывали Ведерникова, игнорируя Женечкиных биологических родителей), он больше всего боялся попасть под первый удар перемены. Ведерников ненавидел брести по пояс в малышне — и, словно в ответ на страхи, он то и дело получал то увесисто-мягкий удар рюкзаком, то круглый пушечный удар головой в живот, а однажды двое рыжих, будто луковицы, близнецов, гонявшихся друг за другом с бессмысленным, ввиду их одинаковости, упорством, все-таки сшибли Ведерникова на скользкий кафель, отчего левый протез треснул.

* * *

Ведерников все меньше понимал, как же это мать решилась произвести его на свет. Наверное, была очень молоденькая, начитавшаяся книжек, такая неуклюжая в своих крепдешинах, в этих нелепых оборках, загибавшихся наизнанку от ветра. Плохо знала жизнь — и оттого впала в помрачение, когда не видно будущего, есть только золотая иллюзия да щекотные толчки в спеющем, как груша, животе. Ведерников тогда был плодом — буквально плодом ее воображения: ей, должно быть, виделся мягонький ясноглазый карапуз, обязательный элемент женского счастья и полноты бытия.

Надо ли говорить, что реальный ребенок оказался совершенно не похож на ангела с этикетки детского питания: Ведерников, как ему рассказывали, родился мелкий, кисленький, с головой в длинных темных волосиках, точно облепленной водорослями, и пупок его, неудачно завязанный акушеркой, напоминал пельмень. Он совсем не доставил матери идиллических минут. Едва научившись ползать, он, похожий на большую байковую лягушку, все норовил добраться до обрыва мира — до края дивана в шершавый желтый цветочек — и спрыгнуть. Пару раз ему это удалось, вызывали «скорую», но врачей и их манипуляции Ведерников совершенно не помнил — в отличие от дивного, волшебного покачивания бездны, многократно видоизмененной сновидениями, но все-таки имеющей цвет их старого, сизого с рыжим ковра.

Да, Ведерников ненавидел детей. Он теперь считал, что мать обманули. Ее, молоденькую до жалости, ни о чем не предупредили. Возможно, причина материнского помрачения была в отце — вернее, была отцом, этим существом без лица, подобным огородному пугалу в полосатом костюме. Бывает, наверное, такая любовь, когда человек здесь, с тобой, но его все равно мало, хочется больше, хочется буквально съедать его на завтрак, на обед и на ужин; Ведерникову казалось, что мать вполне на такое способна, что ей свойственна эта иррациональная жадность, ныне двигающая, за неимением истинного объекта, ее гламурный бизнес.

Ведерников был не слепой, он понимал, что мать не особенно счастлива. Неприлично моложавая, она боролась с морщинами всеми средствами, доступными за деньги, — но они, морщины, все равно были написаны у нее на лице словно бы симпатическими чернилами и проступали, если мать сердилась, или слишком уставала, или просто оказывалась вне поля воздействия зеркал. Бизнес ее был точно не сахар. Возник момент, когда, по многим признакам, дела у матери серьезно ухудшились: некий чиновник районной управы, маленький, седенький, весь в старческих пятнах, напоминающих подпалины на мятой ветхой бумаге, учинил захваты лакомых торговых площадей, и откупаться от него пришлось на крайнем пределе возможностей, обращаясь в его же банк и влезая в кредит. В эти месяцы мать почти не могла спокойно сидеть, тут же вскакивала и начинала нервно вышагивать, — с чашкой кофе, с тарелкой мюсли, которые между тем пожирала с жадностью, или с мобильником, бросавшим мертвенный синий отсвет на впалую щеку, на дрожащую прядку волос. Голос ее сделался резким и звучал громко, даже если она говорила тихо, — и потом этот зудящий тембр остался, точно что-то у нее внутри разладилось, дребезжало и рвалось. Но и в это кризисное время она не только давала, как всегда, на хозяйство, но исправно выкладывала конверты — позволявшие ей уходить от сына и пользоваться свободой.

Ведерников понимал, что мать ни за что не прекратит ежемесячных выплат, даже если сама останется потом без копейки. Весь ее взъерошенный, напыженный облик кричал: не трогайте меня! Ведерников и не трогал, боже упаси. Не задавал никаких вопросов, не говорил никаких дешевых, не обеспеченных реальной помощью слов сочувствия. И через небольшое время как-то все наладилось; мать накупила ярких, в обтяжку, джинсов и слаксов, пересела на джип, где на пассажирском сиденье можно было регулярно наблюдать нагромождение телес и сумрак бороды все того же Романа Петровича — затеявшего, между прочим, авантюрные контракты на спортивные протезы и смотревшего на Ведерникова с прицельным хозяйским прищуром.

Вот и выходило так, что Ведерников жалел родную мать только за одно: за собственное свое неуместное рождение. Он теперь не мог не быть — по крайней мере не мог достичь небытия, не сделавшись укором и не доставив хлопот. Лучшее, что он был в силах сделать для матери, — это оставаться не более чем статьей расходов. Полная нейтральность, стерильность разговоров, регулярные отчеты по телефону, совершенно такие, как вчера и позавчера. Демонстрация надежности дальнего ящика, куда Ведерников был раз и навсегда определен. И никакого с ее стороны участия в жизни Женечки Караваева — от которого по-хорошему следовало бы избавиться каким-нибудь спокойным, цивилизованным способом.

* * *

Но избавиться не получилось. К своему замешательству, Ведерников обнаружил, что многие вокруг вполне серьезно считают его святым.

Особенно озадачивало такое отношение со стороны людей, знавших Ведерникова до катастрофы. Например — учительница химии, химоза, в свое время хладнокровно ставившая Ведерникову трояки и носившая тогда свой тугой, на все железные пуговицы застегнутый корпус необыкновенно прямо, по-адмиральски. Теперь это была оплывшая, осевшая старуха, чьи растресканные лаковые туфли были надрезаны, дабы вмещать раздутые ступни, а пуговицы платья, испачканного мелом, висели на нитках. Но какой надеждой, каким благоговением светилось ее бородавчатое доброе лицо при виде Ведерникова! Как теплы были пирожки с рыхлыми начинками, которые она припасала, в кастрюльке и тряпочке, к его приходу в учительскую! То же самое — географичка, в отличие от химозы почти не постаревшая, все такая же маленькая, узенькая, с огромным, мужского размера, горбатым носом и шапкой седого дыма, в которой еще держалась смоляная копоть.

В педагогическом коллективе составился своего рода фан-клуб Ведерникова, которым руководил Ван-Ваныч, оживший и даже как-то помолодевший. Теперь он устраивал в каждый приход «святого» большие чаепития в учительской, где на сдвинутых столах появлялись и колючие, с грядки, огурчики, и пегие, пышные пироги, и свежий сахар в покрытой изнутри окаменелостями надколотой сахарнице. Женщины, сидевшие за столом, тихо сияли, их глаза и очки словно отражали один на всех, теплившийся в центре огонек. Ведерников догадывался, что нужен им не сам по себе, но как живое доказательство существования добра — быть может, единственное в их обыкновенных, в общем-то, судьбах, убитых бедностью, неблагодарностью, попранными амбициями.