Ирочка так и не написала заявление в полицию. К ней в ужасную, душную палату на шесть храпящих и плачущих коек дважды приходил оперативник. Молоденький, однако уже потрепанный, в свалявшемся, крапивного цвета, свитере, оперативник тратил отведенные врачами десять минут только на то, чтобы безответно взывать к потерпевшей. Потерпевшая лежала ровно, глядела, не отрываясь, в желтый, как кость, потолок, глаза ее казались раскосыми от медленной влаги, напитавшей бледные волосы и тощую больничную подушку.
Оперативник приходил и к Ведерникову, получить свидетельские показания. Ведерников сообщил все, что было ему известно, не обращая внимания на Лиду, делавшую ему из-за спины сутулого опера отчаянные знаки. Опер все добросовестно писал на изработанный, то и дело щелкавший на «стоп» по слабости нутра, кассетный диктофон и дублировал показания в блокнот, испещряя страницы скорыми, острыми закорючками. «Вообще, в возбуждении дела пока что отказано, — сообщил он хмуро, и Лида, глядевшая из коридора, просияла. — Минимально раз в неделю выезжаем на труп, кому, вообще, надо возиться, если выходит по взаимному согласию…»
А через неделю вернулся из командировки Ирочкин отец, полковник ракетных войск. Он еще ничего не знал. Мама Ирочки, слабая, рано увядшая, с такими же бледными, как у дочери, волосами, до смерти боялась мужа и не посмела сообщить ужасную новость по телефону. Выслушав известие, полковник не произнес ни слова, только налился до самого обода фуражки стопроцентным крепчайшим гневом и немедленно отбыл в клинику забирать проклятую дочь.
Операция по изъятию Ирочки напоминала арест. Маленький, тугой, в высокой, как скворечник, форменной фуражке, полковник при каждом шаге распространял ударную волну своего святого родительского гнева, от которой на всем пути следования ныли оконные стекла. Дежурная врачиха, женщина крупная, сердитая, горластая, попыталась было заступить полковнику дорогу, но страшный посетитель, сотрясающий лечебное учреждение, как будто даже и не заметил объемного препятствия. После свидетели — две хорошенькие медсестрички и одна золотозубая, крашенная хной старуха из двенадцатой палаты — утверждали, будто товарищ офицер прошел строевым шагом прямо сквозь врача, как вот проходит бодрый железный самолетик сквозь кучевое пышное облако. Сама врачиха ничего такого не помнила, но после этого случая у нее навсегда осталось неприятное стеснение в груди, да еще чужой химический привкус во рту — хорошо знакомый тем военным, что принимают специальные препараты при угрозе утечек радиации.
Бедная Ирочка, увидав отца, попыталась сжаться в комок, в костлявый эмбрион — но тут же совершенно успокоилась, помертвела и в этом мертвенном спокойствии аккуратно собрала вещи, натянула принесенное нянечкой выпускное платье, похожее на серую паутину, полную мусора и дохлых насекомых. Глядя из окна, как арестованная, дважды стукнувшись свалявшейся ватной головой, забирается в черную «Волгу», медсестрички всплакнули. Буквально на следующий день суровый офицер отправил подшибленную, кое-как собравшую пожитки, семью на Камчатку, в дощатый, крашенный коричневой краской гарнизонный поселок, куда и сам вскорости отбыл для дальнейшего прохождения службы. Больше о несчастной Ирочке не поступило никаких известий. Ведерников ожидал, что разгневанный отец станет разыскивать Женечку, чтобы с ним поквитаться. Однако полковник оказался умен, Уголовный кодекс нарушать не хотел, а без нарушения УК РФ Женечка был ему неинтересен.
Таким образом, Женечке ничто не угрожало, однако же он предпочел смыться. Негодяйчика не было в Москве целое лето. Он и прежде, случалось, исчезал во время каникул в неизвестном направлении, но никогда его отсутствие не длилось больше недели. Негодяйчик не изволил оставить записки и ни разу не позвонил, и бедная Лида сходила с ума.
Каждое утро, кое-как накормив Ведерникова подгорелым и пересоленным завтраком, Лида бежала к Женечке домой, но заставала там только свою же месяц как незаконченную уборку: сонную, загустевшую воду в пластмассовом ведре, ссохшуюся тряпку, ртутные миражи в пыльном, недомытом зеркале. Жаркая солнечная краска наполняла задернутые шторы, комнатный полумрак рассекали плоские лучи, в которых все клубилось, мерцало, вздымалось, так что эти световые завесы напоминали батальные полотна. Лиде в этом нежилом, нехорошем месте было томно, тревожно; каждый день она проводила здесь по нескольку часов, а чем занималась — неизвестно. Единственной вещью, которую она протирала регулярно, был горбатый, с прохудившимся диском и черной кудрей спутанного провода, телефон на тумбочке в прихожей. Аппарат был жив, источал басовитый гудок длиной во всю протяженность междугородних проводов, но ни разу не разразился вызовом, не сообщил измученной Лиде никакой утешительной новости.
В это лето, необыкновенно жаркое, буквально лившее с неба серебряный зыбкий кипяток, Ведерников мучительно размышлял о том, что следует переменить жизнь. Ему казалось, будто он все еще играет в сидячий баскетбол, безнадежный и бессмысленный, чувствует опухшими ладонями резкие ожоги от колес бешеной табуретки, упускает мяч на проезжую часть. Во время прогулок зной создавал слоистые миражи, почему-то имевшие отношение к тренеру дяде Сане, который развил в себе способность мерещиться и транслировать прямо в сознание Ведерникова: «ДЕШЕВКА ТЫ ОЛЕГ». Лида, с силой дергавшая Ведерникова за руку, если тот засматривался в пустоту, стала нестерпимо его раздражать. В ней обозначилось что-то угрюмое, пожилое, под глазами залегли водянистые мешочки. Если прежде Ведерников совсем не ощущал ее присутствия в квартире, то теперь именно она становилась центром тяжести всех четырех комнат, отнимая это право у Ведерникова, вынужденного обращать на нее внимание, прислушиваться к вою пылесоса и мокрому бряканью посуды, за которыми прятались Лидины вздохи и всхлипы.
В конце концов, Лиду можно было просто уволить и взять на ее место другого человека. А не понравится другой — нанять и третьего, и четвертого. Слишком тягостен сделался груз отношений, эта имитация семейственности, еще и с общим, пусть и подставным, сынком. А был еще и Аслан. Правда, именно в это лето симпатичный кавказец исчез с горизонта. Оказалось, что у него в родном ауле городского типа давно имеется законная семья, и жена его, крупная, бровастая, с лица как мужчина, зато по всем обычаям сосватанная из соседнего тухума, рожает каждый год, только до сих пор на свет появлялись одни басовитые и бровастые девчонки, а вот теперь родился мальчик, назвали Магомет. Неделю ошалевший от счастья Аслан пировал в Москве, Лида по вечерам еле успевала поворачиваться, подавая набившимся в их съемную квартирку чинным бородачам мясо и вино. Потом бородачи садились на корточки в круг, и в этом суровом кругу Аслан танцевал, гарцевал, семеня короткими ножками в блестящих лаковых ботиночках, вращая мохнатыми рыжими кулачками, зыркая свирепыми глазенками, блестевшими, как никогда прежде. Бородачи одобрительно гудели и хлопали. А потом Аслан уехал, забрав все Лидины сбережения, потому что по обычаям полагалось угостить всех родственников, сделать подарки. Он тоже не писал и не звонил. «Брось ты его, живи одна», — говорил Ведерников, замечая, как по вечерам Лида прислушивается, не раздастся ли со двора настырный, трубный гудок «Жигулей». «У меня и так никого нет», — горько отвечала Лида, и эта простая горечь без упрека вдруг отрезвляла Ведерникова, он живо воображал, что вот, Лида уволена, он совсем один рядом с новой домработницей, а у нее холодные, жесткие руки и злые глаза.
Женечка заявился в конце сентября — весь покрытый южным курортным загаром, веселый, довольный, с ужасающим Ролексом на волосатом запястье, наверняка поддельным. Лиде он привез в подарок короткие буски из натурального камня, похожие на розовые и зеленые карамельки, Ведерникову — длинную черную бутылку, закупоренную самодельной пробкой, с каким-то кустарным, шибающим в нос, как нашатырь, виноградным алкоголем.
Свое четырехмесячное отсутствие, за которое Лида его счастливым голосом корила, Женечка называл «небольшой командировкой». Негодяйчику сопутствовала удача. Если его антинаучные опыты с железками всегда заканчивались разрушением как бы ожившего, как бы отстучавшего первые такты механизма, то карточная игра, будучи, по сути, таким же сцеплением конечного числа шестеренок, по большей части поддавалась Женечкиной воле, Женечкиной очарованности сложным, хитрым, внезапно сходившимся фокусом. Еще в комфортабельном поезде «Москва — Сочи» Женечка обул в преферанс на сорок тысяч компанию подвыпивших, обветренных до мяса норильских шахтеров. После игра продолжалась на пляжах, в основном по маленькой, но случалось сорвать недурственный куш, если попадались оппоненты простоватые, расслабленные отпускной свободой, с большим количеством пива в сумках и в мохнатых, красных от солнца животах.
Сами пляжи Женечке не нравились совершенно. Жара его томила, тяжелила кровь, спасительная тень от полосатого зонта, с таким трудом закрепленного в мягком, толстом песке, очень скоро переползала с Женечки на соседей, лежавших плотно, не думавших освобождать затененное место. Особенно Женечку нервировало море. Мутно-зеленое, с широкими полосами острого блеска, словно там разбили стеклянную посуду, с колышущимися темнотами водорослей, оно казалось намного больше прихотливо вырезанной суши, обложенной по краю, будто личинками, человеческими телами. Женечка отлично помнил, как тонул в бассейне: помнил бурю пузырей, красный стук в голове, гримасы текучей кафельной плитки, а главное — зловредность воды, моментально сомкнувшейся над ним, точно его застегнули в жидкий покойницкий мешок.
В море воды было не в пример больше, и была она живая, самостоятельная. Время от времени, измученный ярким пеклом, Женечка решал немного освежиться. Скатав плотный рулет из одежды и денег, приторочив скатку к зонту так, что нельзя было тронуть, не вызвав обрушения конструкции, он, увязая, скакал по горячему песку к шумной сверкающей жидкости. Но стоило зайти в беспокойную воду по щиколотку, как она принималась тянуть Женечку в себя, в глубину: набегала ласковая, плоская волна, выносила веселую бумажку, полную мутного солнца пластиковую бутылку — но обратный ход ее был страшен. Через эту властную тягу Женечка каким-то образом ощущал объем всего моря, раскачивание его тяжелых, темных слоев, биение кипящих масс о грубые камни и днища кораблей — все те опасности, которые поджидают его, стоит сделать навстречу сверканию еще один неосторожный, доверчивый шажок. Потому Женечка только прогуливался по зеркалистой кромке, оставляя чудовищные следы, которые тут же принималась разглаживать, приливая снова и снова, прохладная пенная вода.