Дома по вечерам Ведерникову совершенно не хотелось есть. Его трясло от волнения, его сжигала досада. Очень быстро, буквально галопом, проходили дни, а Ведерников даже еще не приступал к разговору насчет негодяйчика и отмены фильма. Не находя себе в квартире спокойного места, Ведерников с рокотом раскатывал в коляске, проезжая колесами по брошенной на пол одежде, тревожа легкие горы пыли, удивительно быстро выросшие в каждом углу без Лидиных тряпки и ведра. Вдруг он решал немедленно связаться с Кириллой Николаевной по скайпу. Сразу сердце начинало тяжело бухать, точно выбрасывало за удар по целому ведру крови. Поспешно загрузив программу и наведя трепещущий курсор на иконку, Ведерников вдруг понимал, что в таком состоянии говорить совершенно невозможно. Куда девалась легкость, простота дневной болтовни? Весь мир был сосредоточен на экране монитора, на пересечении вертлявой стрелки и крошечного фото, где лицо Кириллы Николаевны было пятнышком света в ходившей ходуном темной пучине.
Переведя дух, Ведерников назначал себе четверть часа на то, чтобы успокоиться, чтобы перестали трястись руки и чтобы голос пришел в норму. Вот тут стрелки часов делали ровно обратное тому, что они вытворяли в другое время суток: они буквально прилипали к каждому делению, намертво застревали на своей рабочей оси. Ведерников старался как можно дольше не смотреть на циферблат. Но когда он, выждав громадную, тысячами вольт заряженную длительность, позволял себе краткий контрольный взгляд на белую морду часов, оказывалось, что та разбухшая цифра, на которой лежала тяжелая, словно кованый чугун, минутная стрела, только-только начинала из-под нее выпрастываться. В общем, в конце испытания все становилось еще хуже. Скрепя сердце Ведерников переносил контакт еще на десять минут, ехал, ушибаясь о стены, на кухню, открывал бренчавшую стеклянной тарой дверцу холодильника, оглядывал луковицу, надкушенную черную котлету, кастрюли с мерзлотой — и никак не мог сообразить, зачем сюда полез.
Так, из борьбы с нарастающим волнением, наводившим, без осознаваемого участия Ведерникова, жуткий беспорядок во всех четырех комнатах, складывался изнурительный вечер — и внезапно оказывалось, что звонить Кирилле Николаевне поздно, половина третьего ночи. Тогда все колеса времени разом освобождались от тормозов — и вот уже брезжил рассвет, в комнатах медленно проступали, начиная с белого и желтого, привычные цвета домашней обстановки, а еще предстояло самому мыть культи, обрабатывать сопревшие, липкие складки.
Ведерников совершенно определенно ощущал, что мешает ему не только собственная нерешительность, но и сама Кирилла Николаевна.
Да, знаменитость сделалась помехой, буквально встала между Ведерниковым и жизнью. Ведерникову, например, не давала покоя ее целая правая нога. Прежде целые ноги представлялись ему чем угодно: недостижимым счастьем, отдельными от человека мифическими существами, опасными инструментами силовой паутины, средством, чтобы не носить косные протезы. Но он никогда не думал, что ноги могут быть красивы. То есть читал про это в книжках, но полагал условностью, паразитической и злостно раздобревшей фигурой речи. Между тем, правая нога Кириллы Николаевны представляла собой совершенство, непостижимое и абсолютно бессмысленное. Форма ее, казалось, была заимствована у какого-то гармоничного, плавного музыкального инструмента — или у самой музыки. Ценность этой живой скульптуры роковым образом возрастала от того, что пара к ней была утрачена. Когда Кирилла Николаевна сидела, она имела привычку сбрасывать туфли: тогда сквозь гладкое серебро чулка просвечивали аккуратные пальчики с алым педикюром, и в расположении, ритме маленьких овальных пятен было что-то от узора на крыле бабочки. «Одна нога на двоих», — такая странная мысль мелькала у Ведерникова, когда он вел Кириллу Николаевну под руку, и вместе они на ходу немножко поскрипывали.
Было еще много всего, обаятельного, почти нестерпимого. Когда Кирилла Николаевна забирала волосы наверх, сзади на шее оставался пушистый завиток, от которого становилось щекотно губам. Она имела привычку поводить плечами, спиной, будто освобождаясь от невидимой ноши, и тогда, при взгляде сверху, становилась видна сидевшая на левой лопатке бледная родинка, о которой сама Кирилла Николаевна, скорее всего, не знала — тем лукавее играл живой полумрак, тем таинственнее казался шелковистый узелок. Розовая ладошка Кириллы Николаевны всегда была теплой, крепкой, но кончики пальцев оставались холодны, точно подтаявшие гладкие ледышки. Казалось, ее внутренний жар постоянно боролся с внешним холодом, что норовил подняться, затопить сердце — и волны этой борьбы изредка искажали милое, чистое лицо, на лбу собирались четыре очаровательные морщинки, похожие на старательный детский рисунок. У Кириллы Николаевны малиновые мочки оттопыренных ушей были всегда ярче сережек. У нее из-за порывистых, неловких движений часто отлетали пуговицы: просто-таки выстреливали, как пули, найти их потом было невозможно. Ведерникову через час свидания начинало казаться, что все эти глупые, искоса подсмотренные мелочи принадлежат ему — но потом Кирилла Николаевна уезжала и все забирала с собой.
В который раз поклявшись самому себе все, наконец, решить с фильмом, Ведерников враскачку шагал по шумной облетающей аллее, по колена обтекаемый палой листвой. Накануне они с Кириллой Николаевной договорились встретиться в самом центре, чтобы сразу пойти в облюбованный знаменитостью индийский ресторан. Ведерников увидел Кириллу Николаевну издалека: она сидела на скамейке сгорбившись, запустив пальцы в распущенные волосы, что свешивались сырыми стружками ей на лицо. Ведерников, как мог, ускорил шаги, шатаясь и припрыгивая, работая тростью, будто рычагом. «Что с вами, что случилось?!» — вскричал он, едва не упав Кирилле Николаевне на тесно сжатые коленки.
Знаменитость подняла заплаканные глаза, попыталась улыбнуться, но рот ее дрожал, точно трансляцию улыбки перебивали сильные помехи. «Ничего-ничего, — проговорила она ангинозным грубым баском. — Ничего не случилось, правда». «Хотите, чтобы я поверил?» — раздраженно спросил Ведерников, усаживаясь угловато, словно большая кукла, кем он, собственно, и был по меньшей мере на одну пятую часть. Кирилла Николаевна поерзала, деликатно высморкалась в полотняный ком, зажатый в кулаке. «Говорила сегодня с твоей мамой, — сообщила она, разглядывая и разглаживая на коленках крапчатую ткань. — Мы с Валеркой к ней ездили, хотели просить об интервью». «И что она?» — нажал голосом Ведерников, когда Кирилла Николаевна опять замолчала и принялась колупать перламутровым ногтем какое-то белесое пятно. «Назвала меня фальшивкой, — отчетливо произнесла Кирилла Николаевна, заливаясь ягодной краской. — И еще спекулянткой. И еще сказала, что ты, Олег, того же мнения обо мне и обо всех моих проектах. Чтобы я оставила тебя в покое раз и навсегда».
Против воли Ведерников почувствовал гордость за мать. Тут же он спохватился, что надо что-то делать, говорить, исправлять положение. Кирилла Николаевна тихонько всхлипывала и размазывала двумя руками слезы от уха до уха. Ни о каком индийском ресторане, с его Аюр-Ведой, пряной курятиной и жареными сластями, речи больше не шло. Невдалеке помаргивала сквозь черные кусты хилая и нервная, с заиканием на предпоследнем слоге, вывеска какой-то подвальной кафешки. Ведерников поднял со скамьи Кириллу Николаевну, мотавшую мягкими лохмами и внезапно потяжелевшую, и они повлеклись в ближнее тепло — отчасти люди, отчасти куклы, валкие на ветру, что бросался снизу, как пес, и давал им почувствовать всю непрочность их связи с землей, их ненадежный, искусственный состав.
Кафешка оказалась довольно симпатичной, с тугими, тыквенного цвета, кожаными диванчиками и разомлевшими свечками на круглых столах. Кирилла Николаевна отошла умыться и вернулась розовая, полуослепшая от слез и холодной воды, с мокрым воротничком. Пока они заказывали, пока топтался возле них долговязый, в похоронно-черных брюках, официант, говорить о чем-либо было невозможно. Наконец, им принесли крошечные плотные салаты и тяжелый стеклянный чайник размером с глобус, в котором распускали свои безвкусные пигменты обыкновенные липтоновские пакетики. Но Кирилла Николаевна рада была горячему питью, сразу стала разливать крученый желтоватый кипяток, и тяжелый сосуд в ее дрожащих лапках опасно плескал и скользил.
«Вы сильно обиделись на мою мать?» — спросил, наконец, Ведерников. Она молчала над чашкой, с шорохом спуская туда уже из третьей бумажной трубки струю сахарку. «Просто моя мама очень резкий человек, — примирительно проговорил Ведерников. — Бывает, ее заносит, у нее нервный бизнес…» «Нет, она абсолютно владела собой и сказала именно то, что думала, именно то, что собиралась сказать, — перебила Кирилла Николаевна, сильно дергая локтем. — Мне было больно, но я оценила честность. Давай и мы с тобой, Олег, все честно друг другу скажем. И, знаешь, мне сильно мешает твое бесконечное «выканье» и обращение по отчеству. Предлагаю совсем перейти на «ты», а то предстаю какой-то матроной, старше тебя лет на десять».
Несмотря на суровый тон знаменитости, Ведерников расплылся в улыбке. «Хорошо, давайте. Давай», — быстро поправился он, чувствуя, как ее потеплевший румянец, ее смешные оттопыренные сережки пробуждают в нем неуместный восторг. «А теперь скажи, почему ты на самом деле не хочешь этого фильма? — очень серьезно спросила Кирилла Николаевна, вдруг ставшая просто Кириллой или даже Кирой в живом полумраке случайного кафе. — Это из-за меня? Кто-то другой на моем месте не вызвал бы у тебя такого негатива?» Ведерникову сразу захотелось все горячо опровергнуть, но он заставил себя взять долгую паузу, во время которой толстый обритый бармен, на котором раскосые сверхмодные очочки демонстрировали себя, будто на голой болванке в магазине, успел смешать для кого-то густой лиловый коктейль. «У меня вызывает негатив само место, — заговорил он, наконец, ощущая в тесноте под маленьким столом, как подрагивает единственная стоявшая там живая нога. — Конечно, подбодрить товарищей по несчастью — дело хорошее, и от ампутанта все это звучит убедительней, чем от цел