ого, так сказать, человека. Но зачем делать вид, будто со всеми нами не случилось ничего особенного? Ведь случилось, и это надо пережить до самого дна. Знаешь, я, наверное, плохо говорю, не умею объяснить. Ну, представь, что у кого-то горе, а его тормошат, заставляют улыбнуться, суют конфетку… Да ты это, в сущности, и делаешь! Я пересмотрел все твои шоу. Не знаю, можно ли вот так — брать людей, у которых в жизни трагедия, и сажать в студию, под камеры, аплодировать им, будто животным в цирке. И предлагать в утешение какие-то путевки, футболки, кухонные комбайны. При этом понятно, что на подарках делают рекламу! Зачем это все, почему? Вот она, фальшивка: твой знаменитый позитив. Извини, ты хотела честно».
Кирилла Николаевна, совсем недавно ставшая Кирой и еще сохранявшая в облике холодноватую дымку отчуждения, уродовала вилкой на тарелке свой ни в чем не повинный салат оливье. «В чем-то ты прав, — произнесла, наконец, знаменитость. — Повседневность поверхностна, горе глубже. Когда приходит горе, человек делается ближе к самому себе и… к чему-то еще. Но он не умирает, вот в чем проблема. Жизнь все длится и длится. Нельзя навсегда зависнуть в погружении, не став наркоманом, алкоголиком или же трупом. Нельзя сесть и сидеть, пока не умрешь. Что-то вдруг происходит. Поездка какая-нибудь, внезапная покупка, встреча со знакомым из прежней жизни, который ничего не знает… И неожиданно человеку становится легче, переворачивается страница, и он уже не понимает, почему вчера было так трудно принять душ, сменить белье…»
Тут Кира прерывисто вздохнула, уже совсем теплая и близкая. Давешний официант в полупустых, страшно замятых на чреслах черных штанах уже какое-то время стоял с двумя тарелками горячего, словно примериваясь поставить принесенное клиентам на головы. Наконец, на маленьком столе произошла рокировка блюд, перед Кирой оказалась тощая, как гребенка, жареная рыбка, перед Ведерниковым — громадная, в толстой резиновой шкуре, куриная нога. «Что-то есть совсем не хочется, — пожаловалась Кира, прикладывая тыл ладони к напряженному лбу. — Вот так всегда, когда поплачу…» «Может, перенесем разговор?» — виновато предложил Ведерников, уже ощущая досаду на «честность», из-за которой на щеке у Киры опять набухла мокрая дорожка. «Нет-нет, я уже в порядке, — торопливо ответила знаменитость, мучая растолстевший нос скукоженным платочком. — Я хочу все-таки объясниться. Понимаешь, я делаю попытки, пробую наугад. Если человека из его черной глубины рано или поздно выведет толчок, то зачем ждать? Да, пансионат какой-нибудь или подаренный холодильник — просто вульгарное ничто по сравнению с трагедией. Но как маленький шок — не хуже любого другого. И ты, Олег, неправ, если думаешь, будто мы людей на шоу завлекаем каким-то обманом. Люди сами хотят рассказать о себе, хотят в студию. Трудно не найти персонажей, а отказать тем, кто нам не подходит… Наверное, у каждого теплится надежда: вдруг кто-то видел пропавшего человека, или позвонит в студию какой-нибудь профессор медицины и объявит, что вот буквально только что синтезировано лекарство как раз от той болезни, которой страдает герой передачи… И я, ты знаешь, тоже надеюсь вместе с ними, с этими людьми. Вот и суди, фальшивка я после этого или нет».
«Ты очень, очень хорошая», — с чувством произнес Ведерников, забирая в обе свои ладони холодную, как лягушка, лапку знаменитости. Тут же Кира вся просияла сквозь отеки и слезную муть, и рука ее стала очень быстро нагреваться, будто включенная в розетку. «Значит, ты согласен?» — проговорила она жарким радостным шепотом, и глазищи ее замаячили совсем близко, как вот маячат при головокружении радужные пятна.
Ведерникову так не хотелось ее огорчать, что заныло в груди. «Послушай, — сказал он как можно проникновеннее, с облачной мягкостью удерживая руку знаменитости, раскалившуюся буквально как уголь, — послушай, дело в самой моей истории. В ней все не так, как кажется. Во-первых, я не собирался спасать никакого ребенка, я просто почувствовал, что вот сейчас смогу прыгнуть». «Конечно, ты мог прыгнуть! — нетерпеливо перебила Кира. — Ты был спортсмен, кандидат в мастера!» «Как-нибудь потом объясню», — смутился Ведерников. Внезапно, на самом дне глубокого вдоха, он явственно ощутил нелетающую, плотную природу сидевшей перед ним одноногой красотки. Было так, будто он подавился ею, будто он сыт ею по горло. Но Ведерникова сразу отпустило. Опять ему улыбался мираж, опять щекотно пушился светлый завиток, и снова нечто обреченное, милое в наклоне ее головы, в неудобной, неловкой позе на тыквенном диванчике, напомнило Ведерникову, что Кира в опасности, в постоянной опасности.
«Да, так получилось, что маленький Женя оказался фактически у меня на руках, — продолжил Ведерников, подбираясь, наконец, к тому, что давно следовало сказать. — У меня и… у Лиды, — через силу добавил он, и Кира на это энергично закивала, стараясь заглянуть Ведерникову в глаза как можно глубже, так, что у него заныл затылок. — Ничего хорошего из воспитания не вышло. Прямо скажем, гордиться нечем. Я спас ребенка, который вырос чудовищем. Женя Караваев делает деньги на темном бизнесе, на игре в карты. Может, даже продает наркотики. Он изнасиловал свою первую девушку, сломал ей жизнь. А главное, — тут Ведерников страшно сосредоточился, сжав сердце в тяжелый, мокрый комок, — главное, Женя Караваев каким-то мистическим способом использует людей. Как бы он не виноват. Возникает ситуация, для него угрожающая, и люди бросаются на помощь, Женя выходит невредимым, а спасители очень дорого платят. По-хорошему, к нему вообще нельзя приближаться! Как только затеялся фильм, я боюсь, все время боюсь, что и ты попадешься. Будет поздно потом сожалеть! Держись от него подальше, очень тебя прошу».
Пока Ведерников все это говорил, улыбка на лице у Киры дрожала, менялась и зыбилась, будто отражение в теплой, солнечной воде. «Олег, бедный мой, — проговорила она потрясенно, — какие страшные у тебя фантазии! Да с чего ты взял, что Женька чудовище? Обыкновенный парень, и даже очень неплохой. Да, он сам рассказывал мне про Иру, так, кажется, ее звали. И все там было очень непросто. Девочка Женьку дразнила, то отталкивала, то приближала, ну, и додразнилась до беды. Сколько таких случаев! Нет, я ей очень сочувствую, и Женька сожалеет, никогда себе не простит. Но насчет наркотиков — Олег, ты меня извини, это полный бред! У Женьки склады и магазины стройматериалов. И знаешь, какая у него мечта? Сделать большой, мощный благотворительный фонд. Тут мы с ним полностью сошлись! Мы оба хотим помогать ампутантам, оплачивать реабилитацию, современные протезы. И, конечно, делать медицинские программы для пожилых людей. Ты знаешь, что Женька уже опекает одного старичка? Сергей Аркадьевич его зовут. Старичок одинокий, Женька нашел его, когда отдыхал в Анапе. Не в море плескался, не пиво пил, а ухаживал за старым человеком! И теперь с такой нежностью о нем говорит, звонит ему чуть не каждый день, справляется о здоровье, добывает лекарства! Вот, летал к Сергею Аркадьевичу на прошлой неделе. Ну скажи, похож Женька на чудовище? А что касается всяких мистических воздействий, это ты, Олег, правда, хватил через край. Женька, где только может, делает добро. Тебе бы им гордиться, а ты придумываешь всякое!»
«Олег, бедный мой», — звучало протяжной скрипичной музыкой в сознании Ведерникова. Скрипка пела и нежно, и резко, сердце взмывало и переворачивалось вслед за движением незримого смычка. Зрение, между тем, сообщало Ведерникову, что в темноватом зальце кафе что-то происходит. Тут и там клиенты поднимались, поддавая снизу брякавшие столики, вылезали, ерзая, из глубины диванов, подходили друг к другу, словно приглашали друг друга на танец под ускорявшуюся музыку, что звучала единственно у Ведерникова в голове. Вот горбоносый мужчина с оплывшим профилем туго склонился над русой женской головкой, вот высоченная девица, вся в черной коже и грубых железных зипперах, встала на пятачке возле затмившегося бара и принялась искать кого-то сильно накрашенными глазами, и было что-то вампирское в движении обведенных горелой чернотой нечистых белков.
«Ты только правильно меня пойми, — продолжала между тем взволнованная знаменитость, обдавая Ведерникова своим магниевым сиянием и запахом земляничного мыла. — Ты ведь, Олег, нигде не работал, ни с кем почти не общался. Ты почти пятнадцать лет просидел в четырех стенах! А теперь спроси себя: можешь ли ты много знать о мире и людях за пределами этих стен? Вдруг ты понимаешь и судишь неправильно? И я зову тебя — начать все заново! Конечно, наш фильм нужен прежде всего людям, зрителям, тем, кто попал в беду и отчаялся. Но еще фильм очень нужен тебе! Чтобы ты все по-настоящему вспомнил, переосмыслил, чтобы увидел свою жизнь другими, взрослыми глазами. Чтобы нашел новых друзей! Ты удивишься, как все у тебя переменится к лучшему…»
А ведь и правда, думал Ведерников. Когда он один выбирается из дому, то словно попадает в какой-то странный сон. Знакомые с детства очертания улиц, переулков, перекрестков порой едва угадываются, заросшие новой бетонной и стеклянной плотью, в свою очередь облепленной множеством надписей, вывесок, реклам. Никогда прежде не было так, чтобы улица состояла чуть не наполовину из текста, к тому же ничего об улице не сообщавшего. И люди стали как тексты: половина прохожих на ходу разговаривает с пространством, приложив к щеке плитку телефона или подтыкая в ухе пуговку гарнитуры, а глаза при этом у всех одинаковые, отсутствующие, словно не на реальность смотрят, а ходят по строчкам. Что Ведерников может знать о своих переменившихся согражданах? Стоит покинуть квартиру и освоенный вместе с Лидой пешеходный пятачок, и становится невозможно отделить то, что доподлинно известно, от продуктов воображения. Вот и сейчас пространство за полуподвальным окошком залито каким-то странным, сизым, не московским светом, и мимо идущие ноги, неестественно тонкие от того, что облеплены завернувшимися на ветру штанинами, движутся и выглядят будто протезы.