Прыжок в длину — страница 39 из 61

Галерея располагалась в первом этаже огромного, похожего на колоссальный старинный буфет, сталинского дома. На входе никто Ведерникова не задержал и ни о чем не спросил. Картинки, действительно практически все распроданные, висели в лабиринте маленьких залов, слишком сильно, как-то лабораторно, освещенных, и представляли собой условные розоволицые портреты с глазами-инфузориями, плававшими асимметрично вдоль треугольных, грязноватых от попыток справиться с тенью, носов. Киру всегда следовало искать, двигаясь, пробираясь, протискиваясь от периферии в гущу толпы. Люди служили индикаторами Кириного присутствия, и Ведерников из-за этого теперь почти любил людей, их обращенные к нему плотные спины, их слепые затылки.

В самом обширном и квадратном зальце лабиринта, где маленькие девушки, беспокойно стреляя сильно подведенными глазами, разносили шампанское, Ведерников увидал в неверном просвете между плеч и голов ее, Киру, в незнакомом лиловом платье, с матерчатым сухим цветком на кругленьком плече. Кира улыбалась, время от времени наклоняя ко рту бледный алкоголь в узком, как пробирка, стеклянном фужере, — а в центре композиции, к большому удивлению Ведерникова, возвышался Женечка, очень приличный с виду, при галстуке в полоску. Обхватив напряженными лапами, словно собираясь выдрать сооружение с корнем, хрупкий пюпитр, Женечка вещал, будто родился с микрофоном в зубах. Из речи, между прочим, следовало, что именно он скупил половину выставки — и страшно рад, что дорогие ценители современного искусства, наделенные к тому же добрыми сердцами, последовали его скромному примеру.

Много позже, от саркастического Мотылева, Ведерников узнал, что Женечка не удержался и перепродал Кирины картинки с большой для себя выгодой — какому-то итальянскому банку, собиравшему, на протяжении всей своей солидной полувековой истории, довольно-таки странные коллекции, от средневековых медицинских инструментов до китайских политических плакатов. А пока Ведерников с болью наблюдал, как между Кирой и негодяйчиком развивается близость — выражаемая, например, в череде прикосновений при встрече, словно каждый проверял и включал другого, как драгоценный, отзывчивый прибор. Кира позволяла подлецу гладить себя по склоненной голове, когда, быстро перемигивая, просматривала бумаги; разрешала ему подавать себе пальто, при этом вид у Женечки делался самодовольный и таинственный, точно он был фокусник, который вот сейчас накроет ассистентку волшебной материей, и девушка, с выдохом ткани, исчезнет.

* * *

«Ты просидел в четырех стенах пятнадцать лет, ты белое принимаешь за черное». Возможно, фильм сообщит Ведерникову то, чего он о себе не знает. Все произойдет еще раз. Возможно, чему-то послужит это повторение, это ритуальное действо, пересборка трагедии, ремонт прошлого.

Да, прошлое нуждается в том, чтобы его заново покрасили. Где она, правда, и где неправда? Вот, Ведерников тихо, тяжко ненавидит негодяйчика, и не только взрослого самца с усами, но и нежного ребенка с маленьким ротиком аквариумной рыбки. А между тем как-то между строк, и не только в сценарии, но и в жужжащем общении вокруг съемочной площадки, естественным образом подразумевается, что щедрый и богатый Жека содержит своего спасителя-инвалида.

Негодяйчик этого отнюдь не отрицал, наоборот, косвенно подтверждал той сугубой заботливостью, которой окружил теперь Ведерникова, оплел его, запеленал, точно паук муху. Стоило Ведерникову посмотреть на блюдо ярких яблок, украшавшее стол для участников съемок, как негодяйчик с обезьяньей ловкостью цапал самый глянцевый плод, очищал его своим особым ножичком с гравированной монограммой и подавал, нарезанный на дольки, добавив на тарелку для красоты мелких конфеток в нарядных обертках бантиками. Подлец научился удивительно вовремя, с каким-то ласковым поглаживанием, подхватывать трость, которая всегда съезжала и валилась, когда Ведерников садился в кресло. Обладая по жизни грацией табурета, Женечка при уходе за безногим проявлял такую живую и как бы многолетнюю сноровку, что толстоносый хирург, некогда отрезавший Ведерникову кровавые мочала с болтавшимися, будто тапки, мертвыми ступнями, вежливо поинтересовался, не доводилось ли господину Караваеву работать медбратом в травматологии.

Все вокруг нежно уважали хорошего Жеку за его раннюю взрослость и щедрую ответственность. В мороке фильма, куда его участники постепенно погружались с головой, никто, кроме негодяйчика, и не мог спонсировать Ведерникова — нигде не работавшего, но имевшего высокотехнологичные протезы и модное, в елочку, пальто. В фильме не было ни матери с ее безличными деньгами, ни Лиды с пылесосом и кухонной плитой. Все Жека, все Жека. Постепенно Ведерников проникался уверенностью, что, случись действительно им обеим исчезнуть, Женечка и правда взялся бы его содержать, тут же занял бы вакантное место — и приволок бы пальто еще более модное, в каких-нибудь петухах и попугаях, а уж какие бы он нарыл крутые, самостоятельно думающие протезы, даже представить страшно.

Мир фильма потихоньку пропитывал и перестраивал реальность. Когда по графику не было съемок, Ведерников гулял один, без Лиды, с тяжелым сопением драившей мебель, и его, точно убийцу на место преступления, влекло на ту дорожку, с которой он некогда прыгнул.

Все это было так давно, словно происходило в будущем. Настанет май, и Ведерников, неторопливо шагая вот по этому, сейчас облепленному лиственной гнилью, тротуару, странно взволнованный цветением вот этих, пока что голых, грязной костяной побелкой светлеющих яблонь, внезапно услышит в себе электрический сладостный гонг. Мячик выскочит, кажется, вон оттуда, от покривившейся и вросшей в землю малышовой карусельки, за которой качелька, с длинными мокрыми ямами под двумя разбухшими люльками на цепях, заплывших водой, будет в мае восторженно повизгивать и петь. А потом случится то, чему суждено случиться. Пока же идет подготовка. Ведерников, с мятным холодком на сердце, наблюдал, как, в угоду ожидаемой кинокамере, исподволь меняется обстановка. Казалось, будто это съемочная группа поставила, в качестве декорации, граненый торговый центр, уже несколько потрепанный, неряшливо завешанный рекламными щитами, точно ими были закрыты выбитые стекла. Обнаруживались и другие спецэффекты, вроде целой витрины неестественно огромных, неестественно роскошных, так называемых авторских кукол в бальных платьях и парчовых фраках, непонятно кому предлагавшихся в этом скучноватом, вполне обывательском районе. В некотором отдалении от места действия декорации делались совсем условными. Сразу два фасада, которые Ведерников помнил заурядно пятиэтажными, отштукатуренными в цвет и фактуру буханок ржаного хлеба, были теперь затянуты полотнищами с нарисованными на них полуколоннами, всякими лепными парадизами, и от ветра полотнища вздрагивали, как это бывает в театре, когда тронется сцена.

Однажды Ведерников застукал на месте своего преступления белобрысого Сережу Никонова. Несостоявшийся балерун мерял стилизованными тесными шагами дорожку разбега, его поджатая, подобранная задница, обтянутая ярко-синими, какими-то женскими джинсами, двигалась так, будто актер пытался подсесть то левой, то правой ягодицей на очень высокий табурет. У доски отталкивания — где никакой доски сейчас не было, только расплывался от влаги неясный рисунок мелом, похожий на скисшее молоко, — Сережа останавливался как вкопанный, точно у ботинок его, маленьких и ярких, похожих на игрушечные автомобильчики, зиял опасный обрыв. «Что вы тут делаете, интересно?» — недоброжелательно спросил Ведерников, когда актер, в творческой задумчивости, попятился и, вздрогнув, обернулся. «Ой, это вы! — воскликнул белобрысый с каким-то восторженным испугом. — Тут у меня, понимаете, процессы… Вхожу в образ, так что вы очень кстати!» «Не буду мешать», — сухо проговорил Ведерников и направил трость, чтобы пойти прочь. «Нет, нет, пожалуйста, останьтесь! — взмолился белобрысый и цапнул Ведерникова за рукав. — Есть серьезный вопрос». «Ну?» — Ведерников нетерпеливо подергал руку, но белые пальчики с воспаленными заусенцами держали крепко. «Объясните мне, как такое возможно? — белобрысый сделал плавный лебединый жест в сторону проезжей части. — Больше восьми метров! По воздуху! Это выше человеческих возможностей! Как вы это сделали? В чем состоит секрет?» «Ни в чем, техника тренировок», — злобно соврал Ведерников и стряхнул, наконец, неприятную лапку двойника. «Но мне еще так много следует у вас узнать!» — запротестовал Сережа и, забегая то слева, то справа, так сбил ритм протезов и трости, что Ведерников едва не налетел на кокетливую новенькую урну.

* * *

С этой злополучной встречи белобрысый Сережа принялся добиваться дружбы своего неприветливого прототипа. Он объяснял свою активность глубокой работой над ролью. На самом деле, насколько понимал Ведерников, прилипчивого Сережу снедало желание нравиться. То была насущнейшая потребность его простоватой натуры, которую Сережа, на свое несчастье, совершенно не умел скрывать. Балеруна со всех сторон окружали люди, у каждого имелся глубоко припрятанный ресурс одобрения, способный излиться на Сережу светом и бальзамом — но далеко не каждый был готов откупорить свою заначку, хотя, по сути, это доброе дело никому ничего не стоило. Пуще тех, кто не скрывал раздражения Сережиным пытливым заискиванием, балерун боялся людей совершенно равнодушных, не видевших Сережу в упор. К этим, равнодушным, относился и бывший чемпион, сыграть которого Сереже предстояло за весьма приятные деньги — бывшие, по сути, тоже формой одобрения, так что в ответ Сережа очень хотел постараться и блеснуть.

Однако высокомерный инвалид, чья асимметричная моторика поломанного робота была сама по себе сложной актерской задачей, все не хотел проявлять необходимых Сереже Никонову чувств. Он никак не теплел, неприятная улыбка его, дергавшая все лицо на левую сторону, была такова, будто он пытался согнать со щеки муху. Все равно Сережа был усерден, он перенимал походку инвалида, шаг в шаг, забегал и сбоку, и сзади, и спереди, снимал на смартфон подробное видео, каждый миг опасаясь, что вот сейчас злобный прототип хватит его поперек драгоценного актерского лица своей тяжелой, тусклой тростью. Старательно прихрамывая и пошатываясь, актер, тем не менее, чувствовал, что в походке инвалида есть какой-то пунктирный секрет, который ему не дается. Что-то было зашифровано в этих спотычках и закорючках, словно Сережа воспроизводил одни согласные походки прототипа, а были еще и гласные, емкие, свободные — моменты как бы невесомости, когда инвалид, перевалив через трость, не сразу касался протезами земли. Эта загадка, несомненно, была связана с полетом на восемь метров, однако господин Ведерников, сжав сухой рот, только щурился на актера и ничего не разъяснял.