Насчет иммунитета новой власти к воровству Ведерников сильно сомневался, но очень хотел поверить, что стрельба и правда прекратилась. От некоторых снимков, выложенных Кирой почему-то задним числом, задыхалась, захлебывалась душа. Вот Кира, растрепанная, напряженная, какая-то безгубая, крепко подхватила под руки двух страшных на вид мужиков, у которых волосы слиплись от крови в черные сосули, густое и красное стекает по лбам, капает с бровей. «Мы на Груше!» — значилось под другой фотографией, и имелось в виду не фруктовое дерево, а, как понял Ведерников из контекста, улица Грушевского. На снимке востроносый малый, обритый под Тараса Бульбу, с чубчиком, похожим на хвостик котенка, неловко замахнулся, чтобы бросить булыжник, а Кира, беспечно стоя рядом с восторженным метателем, держит синюю пластиковую миску с каменюками, левый рукав ее пуховика наполовину оторван, на нем болтается, скатавшись, неизвестного назначения белая повязка. «Тут все очень трогательное, — писала знаменитость в следующем посте. — Часто приходят местные бабушки. Раздают пирожки, печенье, конфеты. Будто молодежь на Майдане их дети и внуки. Хочется сделать для бабушек что-нибудь хорошее».
Ведерников несколько раз принимался за письмо к заигравшейся, глупенькой Кире, просто хотел попросить ее не лезть в опасные места, быть осторожнее с одухотворенными людьми. Но он чувствовал себя слишком мертвым для того, чтобы найти живые, верные слова. А однажды он увидал ее в общеизвестном ролике, распространяемом информационными агентствами, и было так, будто он встретил Киру случайно на улице. Неустойчивая камера, оскользаясь на тусклом пейзаже, снимала скорченную на асфальте, слабо возившую ногами человеческую фигурку, к которой пробирались на полусогнутых четверо, прикрываясь щитами, похожими на цинковые корыта, а сбоку, за деревом, притулилась Кира, прикрываясь разодранной, хлопавшей боками картонной коробкой. Увидав такое, Ведерников яростно набарабанил письмо и отослал, не перечитывая. «Олег, ты требуешь, чтобы я вернулась, — ответила Кира через пятнадцать минут. — Но я пока не могу. Работаю санитаркой с другими волонтерами. Волонтеров сейчас меньше. Многие уехали домой. Семьи за них волнуются. У меня нет детей, и я должна остаться. Революция победила. Теперь безопасно. Я здесь много думаю о смысле жизни. Думаю о тебе. Когда вернусь, у нас будет большой хороший разговор».
Ведерников понимал, что, если все получится, большой хороший разговор состоится в тюрьме. Однако дни проходили за днями, не принося никаких событий.
Между тем, ни шатко ни валко возобновились съемки. В отсутствие Киры знакомая студия в недрах промзоны арендовалась на три часа в неделю — по выражению дерганого, всем и всеми недовольного Мотылева, «чтобы зашить дырки». Теперь никто не присылал за Ведерниковым персонального транспорта, он ездил сам, как уже приноровился, на такси и на частниках, если позволял график тренировок. Промзона за зиму еще потемнела и осела, уцелевшие части остекления подернулись болезненной прозеленью, скрипели, колыхаясь, резко прогибаясь от ветра, гнилые деревянные заборы, из проломов вываливались спутанные кабели, будто кишки из распоротого брюха. Словом, пейзаж не внушал оптимизма — но на одном завороте, где надо было медленно переезжать горбатую от старости узкоколейку, вдруг проступали сквозь голые деревья останки полупереваренного заводом, обезглавленного храма — и там, над входом, утопленным в тройную, мелкокирпичную арку, сияла, защищенная чем-то наподобие скворечника, синенькая новая икона.
Почему-то квадратик дешевой синевы внушал слабую, еле живую надежду. Но без Киры на съемках было пусто. Народу возле столов с переломанным печеньем толклось немного, девочки-гримерши красили друг друга, тщательно, по ресничке, отделывая трепетные очи и без конца перебирая толсто брякающие флакончики в своих бездонных саквояжах. В студии снимали сильно располневшую Танечку, у которой черты сонного лица издалека напоминали отпечаток подушки. Облитая черным лоснистым балахоном, телом как тюлень, она была бы совсем неузнаваема, если бы не татуировки на голой, сидевшей в плечах голове. Впрягшись в гулкую, обклеенную облезлыми картинками гитару, Танечка пыталась выщипывать что-то бардовское, заглушаемое простуженными хрипами стоявшего прямо перед ней и нарушавшего личное пространство микрофона. «Нет! Стоп! Бардак!» — орал подскочивший к микрофону Мотылев, после чего микрофон переходил на ультразвук, а раздраженный до крайности Кирин агент топал и жестикулировал, точно рвал на себе жеваную модную одежду.
Мотылев не справлялся. Центром всей гротескной авантюры с фильмом была, конечно, Кира, только ее живая энергия сводила в целое людей и эпизоды. «Вот где ее носит?! — трагически вопрошал Мотылев. — Делать ей нечего, кроме как замывать говно и выносить судна! Под нее, и только под нее дают деньги! Мать Тереза, блин! Офис разболтался, спонсоры психуют. Я ничего не понимаю, а ты?» Он испытующе, страшными глазами неудачника впивался в Ведерникова, но тот в ответ мог только пожать плечами.
Однажды на съемки залетел для какого-то пятиминутного дела встрепанный, толсто одетый, но до мятой рубахи распахнутый Корзиныч. При виде Ведерникова, отшатнувшегося было в дверь туалета, старик резко затормозил и раскрыл рот, сказав: «А-а». «Павел Денисович!» — Ведерников предостерегающе вскинул руку, готовый к эксцессу. Корзиныч замер, издал дополнительный гортанный звук плохо пробритым горлом, слабым движением трости отослал миловидную девочку-ассистентку, прибежавшую вести его на какую-то подсъемку. Ведерникову было нестерпимо стыдно. Получалось, он обманом выманил у Корзиныча, бескорыстно радеющего о товарищах по команде, ценную вещь. Собственно говоря, было именно так. Теперь сохранявшаяся в Ведерникове биологическая жизнь изобличала его как вора, точно сама кровь, бегущая по жилам и горячо окрасившая щеки, была ворованной, все пять литров. «Павел Денисович, вы не подумайте, — пробормотал он, готовый провалиться на месте. — Просто остались дела, никак нельзя не закончить. А потом немедленно…» «Т-ш-ш! — прошипел Корзиныч, хватая Ведерникова за локоть. — Ты, Чемпион, на весь коридор не ори».
Хромая со стуком, звяком и подскоком, он отволок Ведерникова в угол, где доживала свой век сухая пальма о трех веерах, на заскорузлой, с выпирающими корнями куриной ноге. «Плохо думаешь обо мне, Чемпион, — конспиративно хрипя, проговорил старик. — Я тебе в прошлый раз обозначил: не стану тебя толкать ни в ту, ни в другую сторону. Странно, конечно, глядеть на тебя, будто я настоящий, а ты какое-то кино. То-то не было про тебя никаких новостей, я-то считал, что тебя не нашли еще, вон, Леня Агапов три недели лежал, я уж думал, зайти вроде как случайно к нему, чтобы человека хоронить, не студень червивый. Уже совсем собрался, была не была, но соседка запах унюхала. Так что ты не мучайся и не красней. Поживи с машинкой, подружи с ней, понянчи ее. Раздумаешь — просто вернешь. Я рад буду». Последнюю фразу Корзиныч произнес сдавленно, зыркнул на Ведерникова из-под напитанного кремом масляного лба и зашкандыбал по коридору, на ходу зычно выкрикивая: «Ну, где тут все? У меня на ваши дела восемнадцать минут!».
Побывав, таким образом, ходячим покойником, Ведерников понял, что человек, которого считают мертвым, и правда уже не совсем жив. Человек проходит, по большей части не сознавая того, через некую сумеречную область, где из него высасывается достоверность. Увидав Ведерникова в коридоре, Корзиныч испытал немалый шок — не потому, что старый лис вообще боится мертвецов или ему жалко пистолет. Вид Ведерникова в глазах оторопевшего Корзиныча был чудовищно неестественным. Сильнее осевшей на скелете мертвой плоти старикана напугала новая, из случайного салона, стрижка Ведерникова и недавно купленный матерью кашемировый свитер, безо всякого внимания надеваемый на несвежую рубашку. Прижизненные изменения незаконны, если человек уже покойник. А между тем негодяйчик, знать не зная ни о каком энергоемком сумраке, тоже подстригся на модный манер. Также он обзавелся прямоугольным пальтищем в тюремную клетку, доходившим ему до ботинок, и широкополой, очень твердой шляпой, которую насаживал на голову аккуратно, чтобы не повредить укладку и пробор.
Ведерников, недостоверный, почти что прозрачный, уже не мог защищать свою реальность и все слабее противился мягкой агрессии фильма. Со всех сторон его окружали декорации. Размах финансирования буквально позволял менять линию горизонта. Далекая высотная башня, сплошь из стекла, формой похожая на стрекозиное крыло, то казалась нарисованной на плотной небесной синеве, а то начинала играть и как будто вертеться на ветру. Наискось через проспект свежепостроенный комплекс элитного жилья, очерком напоминающий завод, каким он мог бы быть при коммунизме, из-за своей огромности казался миниатюрным, изящной игрушкой, способной стоять на ладони. Оптимистичные декорации относились к светлому будущему, которого у реального Ведерникова не было — зато оно было у фильмового персонажа, и персонаж намеревался им воспользоваться.
Однажды Ведерников, приятно размаянный после тренировки (неожиданный результат 6.29, личная бесконечность дрогнула и ненадолго как бы всосалась в какую-то щель, будто занавеска на сквозняке), решил пройтись до угла, где лучше ловилось такси. Вдруг он увидел себя самого — твидовое пальто с фигурным хлястиком, растрепанные белобрысые вихры — при помощи воздетой трости выуживающего из траффика, точно рыбину из потока, желтый автомобиль с шашечками. Управляемый пассами палки, автомобиль повилял и пристал к панели. Белобрысый пассажир, по-дамски придерживая полы пальто, боком уселся на заднее сиденье, потом забрал к себе внутрь свои совершенно целые, прекрасно обутые ноги. Внезапным резким наплывом Ведерников вспомнил, что у него правая нога в тот день, когда ее отрезали, была поцарапана, ссадина, подсохшая и залитая йодом, напоминала осенний лист с жилками. Тем временем Сережа Никонов, не увидав Ведерникова и не вцепившись в него со своей работой над ролью, благополучно отбыл — и теперь уже Ведерников сделался двойником, недостоверным и сомнительным, так что свободные таксомоторы один за другим проносились мимо, не обращая ни малейшего внимания на беспомощную, как у белья на веревке, жестикуляцию призрака.