ям. И тени вокруг нас были реальными, но Джим, стоявший подле меня, казался очень сильным, словно ничто не могло его лишить реальности. Быть может, действительно ничто не могло его теперь коснуться, раз он выдержал натиск темных сил. Все было безмолвно и неподвижно; даже на реке лунные лучи спали словно на поверхности пруда. Прилив был на высшем уровне — это был момент полной неподвижности, подчеркивающий изолированность этого затерянного уголка земли. Дома, скученные вдоль широкой блестящей полосы, не тронутой рябью или отблесками, подступали к воде, словно ряд неясных глыб; они походили на призрачные стада бесформенных существ, прорвавшихся вперед, чтобы испить воды из призрачного и мертвого потока. Кое-где за бамбуковыми стенами поблескивал красный огонек, теплый, словно живая искра, наводящий на мысль о человеческих привязанностях, надежном крове и отдыхе.
Он признался мне, что часто наблюдал, как потухали один за другим эти теплые огоньки; ему нравилось следить, как отходят ко сну люди, уверенные в безопасности завтрашнего дня.
— Здесь спокойно, правда? — спросил он.
Красноречив он не был, значительностью отмечены были его следующие слова:
— Посмотрите на эти дома. Нет ни одного дома, где бы мне не доверяли. Боже! Я вам говорил, что пробьюсь! Спросите любого мужчину, женщину, ребенка… — Он на момент умолк. — Ну, что ж, во всяком случае, я на что-то годен.
Я поспешил заметить, что не мог он не прийти к такому заключению.
— Я был в этом уверен, — добавил я.
Он покачал головой.
— Уверены? — он слегка пожал мою руку повыше локтя. — Что ж… значит, вы были правы.
Гордость послышалась в этом тихом восклицании.
— Подумать только, что это для меня значит! — Снова он сжал мою руку. — А вы меня спрашивали, хочу ли я уехать. Уехать! Особенно теперь, после того, что вы мне сказали о мистере Штейне… Уехать! Как! Да ведь этого-то я и боялся. Это было бы… тяжелее смерти. Нет, клянусь честью! Не смейтесь! Я должен чувствовать — каждый раз, когда открываю глаза, — что мне доверяют… что никто не имеет права… вы понимаете… Уехать! Куда? Зачем? Чего мне добиваться?
Я сообщил ему — собственно говоря, это и было целью моего визита — о намерении Штейна передать ему дом и запас товаров на самых выгодных условиях. Сначала он стал брыкаться.
— Проваливайте к черту с вашей деликатностью! — крикнул я. — Это вовсе не Штейн. Вам предлагается то, чего вы сами добились. И во всяком случае, сохраните ваши возражения для Мак-Нейля… когда вы его встретите на том свете. Надеюсь, это случится не скоро.
Ему пришлось согласиться с моими доводами, ибо все его завоевания — доверие, слава, дружба, любовь сделали его не только господином, но и пленником. Да, как собственник смотрел он на реку, дома, на вечную жизнь лесов, на жизнь старого человечества, на тайны страны, на гордость своего сердца; в сущности же это они им владели, вплоть до самых тайных его мыслей, вплоть до предсмертного его вздоха.
Да, гордиться было можно! Я тоже гордился — гордился им, хотя и не был так уверен в выгодах сделки. Это было удивительно. Но о смелости его я не думал. Удивительно, как мало значения я ей придавал, словно она являлась чем-то слишком условным, чтобы быть самым важным. Больше поразили меня другие его способности. Он доказал свое умение овладеть положением, он доказал свое право считаться умным. А изумительная его готовность! И все это проявилось у него внезапно, как острое чутье у породистой ищейки. Он не был красноречив, но его молчание было исполнено достоинства, и большая серьезность звучала в его нескладных речах. Он все еще умел краснеть. Но иногда сорвавшееся восклицание или фраза показывали, как глубоко и торжественно относится он к тому делу, какое дала ему уверенность в реабилитации. Вот почему, казалось, любил он эту страну, этих людей — любил с каким-то неземным эгоизмом и с настоящей нежностью.
ГЛАВА XXV
— Вот здесь меня держали в плену три дня, — шепнул он мне, в день нашего посещения раджи, когда мы медленно пробирались по двору сквозь толпу сторонников Тунку Алланга. — Отвратительное местечко, не правда ли? А есть мне давали, только когда я начинал шуметь, да и тогда я получал всего-навсего тарелочку риса и жареную рыбку, черт бы их побрал! Ну и голоден же я был, когда бродил в этом вонючем загоне, а эти типы шныряли около меня. Я отдал ваш револьвер по первому же требованию. Рад был от него отделаться. Глупый у меня был вид, пока я разгуливал, держа в руке незаряженный револьвер.
Тут нас провели к радже, и в присутствии человека, у которого он побывал в плену, Джим стал невозмутимо серьезным и любезным. Он держал себя великолепно. Меня смех разбирает, когда я об этом вспоминаю. И, однако, Джим показался мне внушительным. Старый прохвост Тунку Алланг не мог скрыть свой страх (он отнюдь не был героем, хотя и любил рассказывать о своей буйной молодости), но в то же время относился к своему бывшему пленнику с доверием. Заметьте! Ему доверяли даже там, где должны были ненавидеть. Джим — поскольку я мог следить за беседой — воспользовался случаем, чтобы прочесть лекцию. Несколько бедняков поселян были ограблены по дороге к дому Дорамина, куда они несли камедь или воск, который хотели обменять на рис.
— Дорамин — разбойник! — крикнул раджа.
Словно бешенство вселилось в это дряхлое тело. Он корчился на своей циновке, жестикулировал, потряхивал своей гривой, как воплощение ярости. Обступившие люди дрожали. Джим заговорил. Довольно долго и хладнокровно говорил на тему о том, что не следует мешать человеку честно зарабатывать хлеб себе и своим детям. Раджа восседал на своем помосте, словно портной на столе, ладони он держал на коленях, низко опустил голову и пристально сквозь пряди седых волос, спускавшихся ему на глаза, смотрел на Джима. Когда Джим замолчал, наступила глубокая тишина. Казалось, никто не дышал; не слышно было ни звука. Наконец, старый раджа слабо вздохнул, дернул головой и быстро сказал:
— Слышишь, мой народ! Чтобы этого больше не было!
Приказ был принят к сведению в глубоком молчании. Грузный человек, видимо пользовавшийся доверием раджи, с неглупыми глазами, скуластым, широким и очень темным лицом, веселый и услужливый (позже я узнал, что он был палачом), поднес нам две чашки кофе на медном подносе, взятом из рук слуги.
— Вам пить не нужно, — быстро пробормотал Джим.
Сначала я не понял смысла его слов и только поглядел на него. Он сделал большой глоток и сидел невозмутимый, держа в левой руке блюдечко. Я сильно разозлился.
— Зачем, черт побери, — прошептал я, любезно ему улыбаясь, — вы меня подвергаете такому нелепому риску?
Конечно, выхода не было, и я выпил кофе, а Джим ничего мне не ответил, и вскоре после этого мы ушли. Пока мы, сопровождаемые веселым палачом, шли по двору к нашей лодке, Джим сказал, что он очень жалеет. Конечно, шансов было мало. Лично он не боялся яда. Он уверял меня, что его считают гораздо более полезным, чем опасным, а потому…
— Но раджа страшно вас боится. Всякий может это видеть, — доказывал я, признаюсь, несколько беспокойно: я ожидал первого приступа страшных колик. Я был сильно раздражен.
— Если я хочу принести здесь пользу и сохранить свое положение, — сказал он, садясь рядом со мной в лодку, — я должен идти на риск; я это делаю, по крайней мере, раз в месяц. Многие верят, что я пойду на это ради них. Боится меня! Вот именно. Возможно, он меня боится, потому что я не боюсь его кофе.
Затем Джим указал мне на северную стену частокола, где заостренные концы нескольких кольев были сломаны.
— Здесь я перепрыгнул через частокол на третий день моего пленения в Патюзане. До сих пор они еще не заменили кольев. Хорошенький прыжок, а?
Минуту спустя мы миновали устье грязной речонки.
— Здесь я второй раз прыгнул. Я бежал и прыгнул с разбега, но не доскочил. Думал — тут мне и капут. Потерял свои башмаки, выкарабкиваясь из грязи. И все время думал о том, как будет скверно, если меня заколют этим проклятым копьем, пока я здесь барахтался. Помню, как меня тошнило, когда я корчился в тине. Тошнило по-настоящему, словно я проглотил кусок какой-то гнили.
Вот как было дело, а счастье его мчалось подле него, прыгало с ним через провал, карабкалось из грязи… и все еще было закутано в покрывало. Вы понимаете: только потому, что он так неожиданно появился, его не закололи тотчас же копьями, не швырнули в реку. Он был в их руках, но они словно завладели каким-то оборотнем, привидением. Что значило его появление?
Как следовало с ним поступить? Не слишком ли поздно было пойти на примирение?
Не лучше ли убить его без проволочек? Но что за этим последует? Старый прохвост Алланг чуть с ума не сошел от страха и колебаний. Несколько раз совещание прерывалось, и советники опрометью кидались к дверям и выскакивали на веранду. Говорят, один даже прыгнул вниз с высоты пятнадцати футов и сломал себе ногу. У царственного правителя Патюзана были странные привычки: в горячий спор он всегда вводил хвастливые рапсодии, понемногу воспламенялся и, наконец, размахивая копьем, срывался со своего помоста. Но если исключить такие перерывы, совещание о судьбе Джима длилось день и ночь.
А он тем временем бродил по двору. Иные его избегали, другие таращили на него глаза, но все за ним следили, и, в сущности, он находился во власти первого встречного оборванца, вооруженного топором. Джим завладел маленьким развалившимся сараем, чтобы спать там; испарения, поднимавшиеся над гнилью, отравляли ему жизнь, но, видимо, аппетита он не потерял, ибо, по его словам, все время был голоден. Время от времени какой-нибудь «осел», присланный из зала совещания, подбегал к нему и медоточиво ставил ему поразительные вопросы: собираются ли голландцы завладеть страной? Не хочет ли белый человек отправиться обратно вниз по реке? С какой целью прибыл он в такую бедную страну? Раджа желает знать, может ли белый человек починить часы?
Они действительно притащили ему никелированный будильник американской марки, и от скуки он им занялся, пытаясь починить. По-видимому, работая в своем сарае над этим будильником, он внезапно осознал серьезную опасность, какая ему грозила. Он бросил часы, «словно горячую картошку», и торопливо вышел, не имея ни малейшего представления о том, что он сделает или, вернее, что он может сделать. Он знал лишь, что положение невыносимо.