Джим объяснил мне, что был горько разочарован. Его мужество столько раз подвергалось бессмысленным испытаниям, в течение стольких недель ему так часто намекали на близкую опасность, что теперь он ждал облегчения от встречи с чем-то реальным.
— Понимаете ли, это разрядило бы атмосферу хоть на несколько часов, — сказал он мне, — Много дней я жил словно с камнем на сердце.
Теперь он думал, что наконец столкнется с чем-то реальным, и — ничего! И признаков присутствия человека не было! Он поднял револьвер, когда дверь распахнулась, но теперь рука его опустилась.
— Стреляйте! — надрываясь, крикнула снаружи девушка. Стоя в темноте и просунув руку до самого плеча в маленькое отверстие, она не видела, что делается в сарае, и теперь не смела вытащить факел и обежать кругом.
— Никого нет! — презрительно закричал Джим и хотел злобно захохотать, но не успел: в тот самый момент, когда собрался уйти, он поймал на себе взгляд чьих-то глаз в куче циновок. Он увидел, как блеснули белки.
— Выходи! — крикнул он с бешенством, все еще неуверенный. И темная голова — голова без туловища — высунулась из кучи — странная голова, смотревшая на него пристальным взглядом. Через секунду гора циновок зашевелилась, и оттуда выскочил человек и бросился к Джиму. За его спиной разлетелись циновки, рука его, согнутая в локте, была поднята, и над головой тускло сверкал клинок криса, зажатого в кулаке. Повязка, стягивавшая бедра, казалась ослепительно белой на его бронзовой коже; обнаженное тело блестело, словно было влажное.
Джим все это успел заметить, испытывая чувство страшного облегчения, какого-то мстительного восторга. Он умышленно медлил стрелять, медлил в течение десятой доли секунды, медлил, чтобы иметь удовольствие сказать себе: «Вот труп». Он был абсолютно уверен в себе и дал ему подойти, ибо это не имело значения. Труп! Он заметил раздувшиеся ноздри, широко раскрытые глаза, напряженное, застывшее лицо — и выстрелил…
Выстрел в этом закрытом помещении был оглушительный. Он отступил на шаг, увидел, как человек дернул головой, вытянул руки и уронил крис. Позднее он установил, что выстрелил тому в рот, и пуля вышла, пробив затылочную кость. Тот продолжал еще двигаться вперед, лицо его вдруг исказилось: словно слепой, он что-то нащупывал руками. Внезапно он тяжело упал, ударившись лбом как раз у босых ног Джима.
Джим говорит, что заметил мельчайшие подробности. Он вдруг успокоился; не было ни злобы, ни недовольства, словно смерть этого человека искупила все. Сарай наполнялся удушливым дымом факела, горевшего кроваво-красным ровным пламенем. Джим решительно вошел, перешагнув через труп и направляя револьвер на другую обнаженную фигуру, смутно вырисовывавшуюся в дальнем углу. Не успел он прицелиться, как человек отшвырнул короткое тяжелое копье и покорно присел на корточки, прислонившись спиной к стене.
— Жить хочешь? — сказал Джим.
Тот не отвечал.
— Сколько вас тут? — снова спросил Джим.
— Еще двое, туан, — еле слышно прошептал тот, уставившись большими зачарованными глазами в дуло револьвера.
И вслед за этим выползли из-под циновок еще двое и показали свои руки в знак того, что были безоружны.
ГЛАВА XXXII
Позиция Джима была выгодная, и он заставил всех троих сразу выйти из сарая. Все это время маленькая рука, ни разу не дрогнув, держала факел. Те повиновались, безмолвные, двигаясь, как автоматы. Он приказал им встать в ряд и скомандовал:
— Взять друг друга под руку!
Они повиновались.
— Тот, кто выдернет свою руку или повернет голову, — умрет на месте, — сказал он, — Вперед!
Они дружно шагнули вперед; он следовал за ними, а подле него шла девушка в длинном белом платье и держала факел; ее черные волосы спускались до талии. Прямая и гибкая, она словно скользила над землей. Слышался лишь шелковистый шорох и шелест высокой травы.
— Стой! — крикнул Джим.
Берег реки круто обрывался; снизу повеяло холодком; свет падал на темную воду у берега, пенившуюся без журчания. По обе стороны от них виднелись ряды домов под резко очерченными крышами.
— Приветствуйте от меня шерифа Али, пока я сам к нему не пришел, — сказал Джим.
Ни одна из трех голов не шевельнулась.
— Прыгай! — закричал он.
Три всплеска слились в один, взлетел сноп брызг, черные головы поплыли по воде и исчезли; слышался плеск и фырканье, постепенно затихавшее. Джим повернулся к девушке — безмолвному свидетелю. Сердце его вдруг словно расширилось в груди, и что-то сдавило горло. Вот почему, должно быть, он молчал так долго, и она, взглядом ответив на его взгляд, размахнулась и бросила в реку горящий факел. Огненная полоса, прорезав ночь, шипя, угасла, и тихий нежный звездный свет спустился на них.
Что он сказал, когда наконец вернулся к нему голос, — он мне не сообщил. Не думаю, чтобы он был очень красноречив. Было тихо, ночь облекла их в свое дыхание — одна из тех ночей, какие словно созданы для того, чтобы служить приютом нежности; есть моменты, когда душа как будто сбрасывает с себя свою темную оболочку, и молчание становится красноречивее слов. Про девушку он рассказал мне:
— Она немножко нервничала. Реакция… Должно быть, она очень устала… И… и… черт возьми… понимаете ли, она ко мне привязалась… Я тоже… не знал, конечно… и в голову мне не приходило.
Тут он вскочил и стал нервно шагать.
— Я… я глубоко ее люблю. Сильнее, чем могу выразить словами. Конечно, этого не расскажешь. Вы по-иному относитесь к своим поступкам. Когда ежедневно вам дают понять, что ваша жизнь абсолютно необходима другому человеку… Поразительно! Но подумайте только, какова была ее жизнь! Ужасно, не правда ли? И я нашел ее — словно вышел гулять и неожиданно наткнулся на человека, который тонет в темном глухом уголке. Она словно доверила себя мне… Я думаю, что в силах принять это доверие.
Я забыл упомянуть, что девушка незадолго до этого оставила нас вдвоем. Он ударил себя в грудь.
— Да! Я это чувствую, но я верю, что достоин принять свое счастье!
Он был наделен способностью находить особый смысл во всем, что с ним случалось. Так смотрел он на свою любовь; она была идиллична, немного торжественна. В другой раз он сказал мне:
— Я живу здесь всего два года и теперь не представляю себе, как мог бы я жить в другом месте. Одно воспоминание о том мире, который лежит за пределами этой страны, — пугает меня, так как, так как… — Он опустил глаза, кончиком ботинка разбивая кусок засохшей грязи: мы прогуливались по берегу реки. — Так как я не забыл, почему я сюда пришел. Еще не забыл!
Я старался на него не смотреть, но мне послышался короткий вздох. Некоторое время мы шли молча.
— Сказать правду, — начал он снова, — если можно забыть такую вещь, то я думаю, что имею право выбросить ее из своей головы. Спросите любого человека здесь… — голос его изменился, — Не странно ли, — продолжал он мягко, почти умоляюще, — не странно ли, что все эти люди, которые готовы для меня на все, никогда не смогут понять? Никогда! Если вы мне не верите, я не могу призвать их свидетелями. Почему-то тяжело об этом думать. Я глуп, не правда ли? Чего мне еще желать? Если вы их спросите, кто смел, честен, справедлив, кому готовы они доверить свою жизнь, — они назовут туана Джима. И, однако, они никогда не смогут узнать истинную правду.
Вот что он сказал мне в тот последний день, какой я с ним провел. Я не забыл почти ни одного его слова; я чувствовал, что он хочет еще что-то сказать. Солнце, превращавшее землю своим нестерпимым блеском в беспокойный комок пыли, опустилось за лесом, и свет опалового неба, казалось, окутывал мир иллюзией спокойного и задумчивого величия. Слушая его, я видел, как постепенно темнеет река, воздух, и неумолимо надвигается ночь, опускаясь на все видимые предметы, стирая очертания, глубже погребая мир, словно засыпая его неосязаемой черной пылью.
— О! — неожиданно начал он, — бывают дни, когда человек кажется себе слишком нелепым; но я знаю, что могу сказать вам все. Я говорил о том, что покончил с этим… с этим дьявольским происшествием… Стал забывать… Я могу об этом говорить спокойно. В конце концов что это доказало? Ничего. Полагаю, вы думаете иначе.
Я шепотом запротестовал.
— Не важно, — продолжал он. — Я удовлетворен… почти. Мне достаточно заглянуть в лицо первого встречного, чтобы вернуть себе уверенность. Нельзя заставить их понять, что во мне происходит. Ну, так что ж? Послушайте! Я действовал не так уж скверно.
— О, да, — подтвердил я.
— И все-таки вы бы не хотели видеть меня на борту вашего судна, а?
— Подите к черту! — крикнул я. — Прекратите!
— Вот видите! — воскликнул он с добродушно-торжествующим видом. — А скажите-ка вот об этом кому-нибудь из здешних. Они сочтут вас идиотом, лжецом или еще того хуже. Вот почему я могу это выносить. Кое-что я для них сделал, но вот что они сделали для меня.
— Дорогой мой, — сказал я, — Для них вы навсегда — тайна.
Наступила пауза.
— Тайна, — повторил он, не поднимая глаз. — Ну, что ж, я должен навсегда здесь остаться.
После захода солнца тьма, казалось, налетала на нас с каждым порывом ветерка. Посреди обнесенной изгородями дорожки я увидел неподвижный, настороженный и словно одноногий силуэт Тамб Итама, а по другую сторону площадки что-то белое двигалось за столбами, поддерживающими крышу. Когда Джим в сопровождении Тамб Итама отправился делать вечерний обход, я один пошел к дому, но тут дорогу мне вдруг преградила девушка, которая, несомненно, ждала этого случая.
Трудно объяснить вам, чего именно хотела она от меня добиться. По-видимому, это было что-то простое — чрезвычайно простое и невыполнимое, — как, скажем, точное описание формы облака. Она хотела получить от меня уверение, подтверждение, объяснение, — не знаю, как назвать, — нет для этого имени.
Под выступом крыши было темно, и я видел только расплывчатые линии ее платья, бледный овал маленького лица, белые блестящие зубы. Когда она ко мне обращала свое лицо, я видел большие темные орбиты глаз, где, казалось, что-то двигалось, — такое движение чудится вам, когда вы смотрите на дно бесконечного, глубокого колодца. Что такое там движется? — спрашиваете вы себя. Какое-нибудь чудовище или лишь затерянные отблески вселенной?