Псалом — страница 17 из 66

– Девочка, куда ты идешь?

– Я иду в Еникале, – говорит Мария, – просить хлеба.

– Как не стыдно, – говорит грек, – такая красивая девочка… Ай, нехорошо… Пойдем, я тебе дам жареного мяса, хочешь мяса?

Смотрит Мария, мужчина не русский, красивый и богатый, и захотелось ей поесть у него жареного мяса. Приходит она к нему в дом в городе Еникале. Все в коврах и не по-русски приятно пахнет сладким. Внесла какая-то старуха блюдо горячего жареного мяса, красным порошком посыпанного. Укусила Мария кусок, и ожгло ей горло, а грек смеется:

– Это греческий перец… Это сухой огонь…

Поела Мария много мяса, и опьянела она так, что грек велел старухе унести бутылку сладкого вина, которое оказалось лишним. И легла Мария на мягкий ковер, и грек лег рядом. И добилась своего Мария, выпросила то, что имела Ксения, взяла от грека то, что брала Ксения от любовника и от мужа и что взял от Марии в темном сарае Гриша-проводник. И услышала Мария свой голос, поющий, изливающийся в радостных стонах, вцепилась она в грека, мужчину сытого, красивого, не русского, и пользовалась его силой в свое удовольствие весь день, и весь вечер, и всю ночь.

– Как истомлено должно быть сердце твое, – говорит Господь через пророка Иезекииля, – когда ты все это делала, как необузданная блудница.

С младенчества испытала на себе Мария вторую казнь Господню – голод, но вкусно утоленный голод пьянит, возбуждает, разжигает тело, и вместо второй казни идет третья казнь Господня – дикий зверь – похоть, прелюбодеяние.

Не отпускала Мария от себя грека до утра, не отпустила бы и дольше, но грек сказал:

– У нас мужчина должен насиловать женщину, а не женщина насиловать мужчину… Ты глупая девчонка, поела много моего мяса и хочешь насиловать меня, греческого мужчину…

И выгнал Марию грек, даже не покормив ее на прощание. Пошла Мария назад в город Керчь в тоске и голоде, поскольку сытость от жареного мяса она потратила на то, что делала с греком до утра. Приходит Мария в рабочую казарму – общежитие из красного кирпича, где жила она с матерью, и страшится встречи и думает случившееся утаить половчее, как утаила она от матери и насилие над ней Гриши в сарае, и мужчину и кальсонах, которого у Ксении застал муж. Однако то утаить легче, что произошло, когда Марии было одиноко на чужбине, а сейчас она при матери. Приходит с такими мыслями Мария в казарму, поднимается по железной лестнице, встречает ее в коридоре Матвеевна заплаканная, говорит:

– Где ты была? Мы тебя искали, поскольку мать твоя попала под поезд, и ты теперь сирота.

Сначала не поняла Мария, о чем говорит Матвеевна. Когда же поняла, села Мария на пол в коридоре возле своей двери и сидит. Мать ее лежала меж тем в сосновом гробе, который установлен был на обеденном казенном столе меж четырех казенных коек. И вокруг народа множество с ней прощалось, главным образом женщины, но были и мужчины, друзья Савелия, который и сколотил сосновый гроб.

– Ты почему сидишь здесь? – сердито говорит Марии тетка Ольга и в платочек сморкается, глаза утирает. – Почему с матерью прощаться не идешь?

Но Мария без ответа сидела на полу в коридоре у двери, и не было у нее ответа ни для кого. Только приоткроет немного дверь из коридора, щелочку, и видит самый конец, макушку неподвижной головы матери в белом платочке Матвеевны. Посмотрит так минуту-другую и закроет. Долго прошло, может, час прошел, пока она щелочку расширила, чуть сильнее дверь приоткрыла и видит белый лоб матери под платком Матвеевны. Закрыла опять Мария дверь и сидела так без ответа еще долго, потом приоткрыла дверь больше и видит: свеча у матери горит в сложенных на груди руках. Опять закрыла Мария дверь и, как ни упрашивали тетка Матвеевна и дядька Савелий войти попрощаться с матерью, не пошла, осталась в коридоре. И еще три-четыре раза открывала Мария дверь, все шире с каждым разом, пока не увидела мать свою, лежащую во гробе в белом платочке Матвеевны со свечой в руках, в черном своем платье суконном, Которое надевала по праздникам еще дома, на хуторе Луговой… Вспомнила Мария, что, когда шла через заказ в деревню Поповку к бабушке и дедушке на Пасху, и отец еще когда живой был, и Вася дома был, но малый, как Жорик, а Жорик еще не родился, была одета мать в это черное суконное платье… Только увидела Мария мать всю целиком, привыкла она, распахнула дверь настежь и вошла в комнату прощаться. Ноги у матери во гробе были босые и белые, как лицо и руки. И пришло множество детей, которые жили в общежитии при родителях, даже из других корпусов, и всем им раздавала тетка Матвеевна яблоки, пряники и маленькие крымские орешки фундук.

Так не стало у Марии матери, и что с Марией делать дальше, никто не знал. Хоть и хороший вокруг народ, но чужой, и Мария им чужая.

– Надо ее к сестрам-братьям отправить, – говорит дядька Савелий. – Хочешь к сестрам-братьям? – спрашивает он Марию.

– Нет, – говорит Мария, – Шуре и Коле, которые на хуторе, самим голодно, а у Ксении, которая в Воронеже, муж меня невзлюбил, Алексей Александрович, железнодорожный техник.

– Тогда в детдом, – говорит Матвеевна, – здесь в Керчи хороший детдом. Заплакала Мария.

– Я, – говорит, – детдома больше всего в своей жизни боюсь.

– А чего же ты хочешь? – говорит Матвеевна. – Возраст твой такой, что никак нельзя тебе без присмотра, поскольку ты на дурную дорожку собьешься и займешься либо воровством, либо проституцией, а может, и тем и другим вместе.

Отвечает Мария:

– Я сроду у людей не воровала, а только лишь просила у людей. Васю, брата моего, я от воровства не уберегла, и за это я, верно, виновата. Но что такое проституция, даже и не знаю.

Дядька Савелий смеется и говорит:

– Это когда женщина гулящая делает за деньги то, что женщина законная делает бесплатно.

– Фу, бесстыжий, – говорит Матвеевна. – При девочке такое говорить.

Однако Мария поняла, о чем речь, она теперь в таких вещах понятливей была, и подумала: «Значит, то, что Ксения с Алексеем Александровичем делала, – это одно, а то, что я с греком делала, – это другое… То разрешено, а это к воровству приравнивается, это утаивать надо особенно сильно».

И вышла она из комнаты в страхе, что догадаются про грека из города Еникале, и вышла в тоске: как избежать ей детского дома в городе Керчи. Но жить решила в Керчи, поскольку Керчь – город хороший, теплый и при море, о котором перед приездом своим сюда Мария представле-ния не имела. Она до того, как в первый раз с матерью и Васей из города Димитрова выехала, даже и что такое поезд не знала, хоть что такое паровоз знала. И что такое пароход, она теперь знала, и что такое шаланда, и многое другое, поскольку ходила в порт просить. Несколько раз она делала с матросами то, что следовало утаивать особенно сильно и что приравнивалось к воровству, но потом ее побила какая-то женщина гораздо сильнее, чем в Курске, и Мария перестала ходить в порт. Да и матросы все это делали впопыхах, на твердых скамейках или на полу, и Марии ни разу не удавалось больше использовать их мужскую силу в свое удовольствие, как использовала она силу грека. Платили же ей не жареным мясом, а хлебом или сухой рыбой, которые можно было выпросить и без таких дел, что приравнивались к воровству. Когда же Марию в порту побила женщина, то и вовсе заниматься таким делом расхотелось, по желание осталось хоть еще раз испытать И застонать от испытанного напевно, как стонала сестра Ксения от мужа и любовника и как стонала она от грека, который почему-то под утро рассердился и остался ею недоволен.

В общежитие, где жила до смерти ее мать, Мария не ходила, боялась, что Матвеевна поймает и отведет в детдом. Ночевала Мария где придется, поскольку весна в городе Керчи теплая, а при дожде всегда можно найти навес.

Раз в теплую ночь решила она заночевать на берегу моря под навесом, поскольку иногда со звездного неба брызгал короткий дождь, минуту-другую пошумит над навесом и перестанет, потом опять минут пять-десять пошумит. Луна над морем ничем и близко не напоминала харьковскую, постную, голодную и вялую, которая если и блестит, тот как в тифозной лихорадке, и которая может нравиться только от отсутствия другой, и которая если и играет, то лишь в сравнении с курской, вовсе тощей и строгой. Морская луна по жирности не уступает полтавской, но размерами в несколько раз превосходит ее. И полтавская, как, впрочем, и харьковская, и курская луна, то над полем, то над лесом-заказом прочно висит, а морская луна словно все время в падении находится. Вот-вот услышишь плеск от ее падения в море. Но не падает, и от этого ожидания, что вот-вот упадет, сердце волнуется.

В ту ночь пребывала Мария в таком сердечном волнении, может, оттого, что накануне плохо подавали и была она голодна, а может, оттого, что дождь шумел сегодня как-то по-особому, словно поговорит с навесом и замолчит, подумает, потом опять поговорит. И небо было все в больших южных звездах, луна же так неустойчиво находилась на небе и так велика была, что, казалось, приблизилась вплотную, и закрой глаза, услышишь плеск, а открой – не будет больше луны на небе. В таком состоянии находилась Мария, и спать ей не хотелось. Вдруг слышит она, идет кто-то вдоль самой кромки моря, и мокрые морские камушки у него под ногами шуршат. Посмотрела она – мужчина идет. Пойду, думает Мария, попрошу у него хлеба, а если так не даст, может, лягу с ним под навесом, и за это он даст хлеба или сушеной рыбы. Подошла Мария к мужчине и узнала в нем чужака с ее родной Харьковщины, но здесь, в городе Керчи, где она была после смерти матери в полном одиночестве, он ей чужаком не показался. И сказала Мария, протянув руку для подаяния:

– Господи! Иисусе Христе! Сыне Божий!

И ответил ей Дан из колена Данова, Аспид, Антихрист:

– Не меня ты зовешь, но Брата моего из колена Иудина. Я же Дан из колена Данова, Антихрист, Сын Божий, посланный для проклятия, которое произнес впервые на горе Гевал. Для благословения же, впервые произнесенного на горе Геризим, еще не время, и потому не ответит тебе Брат мой Иисус из колена Иудина…