Все было тихо, был разгар городского покоя. Умел сладко спать приволжский город Бор. Куда ни посмотришь вокруг, ни одного светящегося окна, никакого шума, кроме шелеста листвы, никакого движения, кроме мигания звезд и то исчезновения, то появления луны в проломах темных туч.
Когда случалось Павлову просыпаться подобным образом среди покоя, вдруг в первые минуты что-то непривычное являлось в нем, а что, понять не мог. Или казалось ему, что он опять младенец и смотрит из люльки в темное окно, или чудилось адресованное лишь ему Слово, поскольку для каждого человека есть его личное Слово, и если он его не слышит, оно остается в мире неиспользованным, или будто впервые видел он это мигание высоких звезд, отчего непривычное напряжение сжимало матросский крепкий лоб его и казалось, вот-вот брызнет нечто, как ручеек чистой воды из-под огромного серого тюремного камня, чем служил лоб Павлова для всякой чистой мысли.
Однако стоило ему пошевелиться, вздохнуть, распрямить затекшие члены, как сразу же он возвращался к своим текущим потребностям, то есть, прежде всего, совал свои руки себе в штаны. Если штаны его были сухи или чуть смочены всего малой нуждой, то он шел к Валюшке, молодой медсестре, или к Танечке, технику горкомхоза, или к Нинке, или к Александре Ивановне, или еще куда-либо, выбор был широк. Если же штаны его были мокры и липки насквозь от нужды большой, то есть когда после хмельного сна он пробуждался с прелым задом, особенно это бывало в летний сезон, ибо летом закусывали фруктами, яблочком или волжской сливой, если такое случалось, то он шел только в одно место – к Александре Ивановне, той самой вдове из пищеторга, некогда соблазнившей его, молодого инвалида войны, и открывшей счет женщинам Павлова в городе Бор. Ныне вдове этой уже подбиралось к пятидесяти, и она всегда готова была принять Павлова, обмыть его, накормить, уложить… Сейчас было лето, и поскольку Павлов этим вечером много пил и много закусывал немытыми, подгнившими яблоками, которыми стерва Нюрка торговала, то, проснувшись, он ощутил в полной мере то, после чего отправился к Александре Ивановне. Там он и доспал остаток ночи и часть дня, ибо перед завтрашней вечерней травлей еврея надо быть «свежим огурчиком».
Ловко смастерили это дельце Копосов и Павлов, один от горечи был ловок, второй от злобы. Чуть пораньше ушел с работы Копосов, чуть пораньше ушел от Александры Ивановны Павлов, встретились не у самой вершинки, а на треугольнике, такое место тоже в лесу существовало, отчего же подобное название, уже забыто давно… Павлов был выпивши, Копосов – трезвый, но с хорошо отточенным плотницким топором за армейским поясом под пиджаком.
– Там они, – говорит тихо Павлов, – на месте. Я уже разведал, стоят обнявшись, как всегда…
Славянин молчалив в мучительном гневе, копит ненависть к решающему моменту. Положил Копосов руку на топор и пошел тропкой в указанном направлении. Раздвинул осторожно мокрый кустарник, поскольку с утра дождь побрызгал, и верно, видит вдали дочь в объятиях у еврея… Славянин молчалив в гневе, но в решающий момент он может исторгнуть дикий крик своих предков, с которыми они во времена великого переселения народов разбойничали в Карпатах, мечтая обосноваться не на Днепре, а на Дунае… Именно такой нечленораздельный крик издал Копосов, страдающий отец с плотницким топором в руках… Павлов же крикнул более современно и членораздельно, а именно: «Бей жидов, спасай Россию».
Увидела их Тася, задрожала вся, затряслась и впервые от страха заплакала в объятиях у своего возлюбленного.
– Кто это? – спрашивает у Таси Антихрист.
– Это тятя мой и друг его Павлов, – плача, дрожа отвечает Тася.
– Чего они хотят? – спрашивает Антихрист, ибо с ним такое случалось: в предельные моменты он вдруг переставал понимать окружающую жизнь и из глубин его являлась небесная брезгливость к людям.
– Беги, – плача говорит Дану Тася, – меня тятя только побьет, поскольку он меня любит, а тебя он зарубит, поскольку ненавидит. Беги, у тяти топор…
– Топором он нас не коснется, – говорит Антихрист, – ничем он нас не коснется, кроме как рукой.
– Рука у него тоже тяжелая, покалечить может, – дрожа в страхе, говорит Тася, – а Павлов душить любит за горло.
Меж тем Копосов и Павлов уже сбегали, скользя по мокрой траве, косогором и приближа-лись. Различимы стали их злобные лица. Впрочем, у Копосова к злобе примешивалось страда-ние, отчего его лицо было крайне необаятельным. У Павлова же к злобе примешивалось веселье, что, наоборот, делало его похожим на обаятельного, остроумного сатирика-славянофила.
– Прижмись ко мне крепче, любимая моя, – сказал Антихрист, – прижмись изо всей силы и ничего не бойся… Не слишком сильно они нас коснутся.
– Отчего ж не слишком сильно, – в полубеспамятстве уже спрашивает Тася, – отчего ж не сильно, если ненавидят?
– Оттого, – отвечает Антихрист, – что сильнее не успеют… Как коснутся, сразу умрут оба…
Хоть дрожала Тася, но что увидела она рядом с собой, у лица своего, заставило ее совсем забыться в лихорадке… Огненные, смертоносные глаза Аспида глянули сквозь мягкие, кроткие еврейские черты любимого и воспламенили его ненавистью Преисподней, Божьей Всемирной Казнью… Похолодела Тася, и стало ей страшно не за любимого, который словно бы исчез, а за отца своего.
– Не трогай тятю, – неизвестно к кому обращаясь, с мольбой сказала она, – не трогай тятю моего…
– Жаль, – сказал Антихрист, – значит, придется пощадить и второго. Ибо они задумали одно, в этот момент не может быть для них отдельной казни… Но позже казнь им будет разная…
Не смогли остановиться Копосов и Павлов, как не может остановиться человек, бегущий с высокой горы, пробежали, пронеслись, словно влекомые неведомым ветром, Копосов и Павлов мимо обнявшихся влюбленных… Понесло их по кустарнику в овраг, поволокло по глинистым, скользким от дождей склонам и бросило в ручей, мирно журчащий среди камней… От такого невольного бега потеряли возможность управлять своим телом, руками своими, ногами Копосов и Павлов.
– Эх! – сам того не желая, ударил Копосов плотницким топором по мокрому валуну. Хорош был топор, да топорище треснуло.
А хмельной Павлов в ручье костями своими камни почувствовал.
– И-эх… О-па… Ядрена табакерка… Трава скользкая… Выгадал еврей на утреннем дожде…
Как сгинули Копосов и Павлов в овраге, мигом потухли черты Антихриста, и опять перед Тасей был любимый ее.
– Пойду я, – говорит Тася, – домой пойду, и ты уходи… Я дам знать, когда и где встретимся, поскольку здесь нельзя встречаться больше… Не бойся за меня, до нового свидания. – И они впервые поцеловались, ибо с этого дня самое высокое в их любви, то, третье, уже было позади, и любовь их стала людской, с поцелуями и желанием разнообразия.
Приходит Тася домой, увидела ее мать Вера, встревожилась.
– Маманя, – говорит Тася и обнимает мать свою, прижимается щекой к щеке, так что две толстых золотистых косы матери и дочери рядом ложатся, – маманя, полюбила я одного человека…
– Кто же этот человек? – спрашивает заботливая мать, но хитрая женщина.
– Ночной сторож с рыбкомбината, – отвечает Тася, – который у старухи Чесноковой квартиру снимает.
– Да что ты мне так мудрено отвечаешь, – говорит притворщица мать, – разве не я сама тебя впервые повела к Дану Яковлевичу?
– Ах, маманя, какой он сладкий, – невольно и искренне вырвалось у дочери, что заставило влюбленную в того же человека мать забыться в ревности и обозлиться.
– А если отец узнает, – говорит сердито Вера, точно не она сама все соорудила.
– Тятя уже знает, – отвечает Тася.
Вскочила Вера в непритворном уже испуге.
– С каких пор?
– Да только узнал.
– И что, бил?
– Хотел бить.
– Значит, не догнал?
– Может, и не догнал, – странно как-то отвечает дочь.
Однако дальнейшая неопределенность в их разговоре кончается тем, что ударом ноги дверь распахивается настежь и на пороге является Андрей Копосов, от вида которого сразу же заплакала маленькая Устя… Было чего испугаться. Изорванная ветвями, перепачканная глиной мокрая одежда, скошенный набок рот, искусанные губы, заранее сжатые в побелевшие кулаки пальцы. Без слов кинулась перед ним Вера защищать дочь, без слов ударил он ее наотмашь привычно, потому недостаточно сильно, и без слов же ударил он дочь свою Тасю с непривычки особенно страшно и мгновенно окровавил… Увидев окровавленную дочь, дико крикнула Вера, поняла несчастная женщина, что натворила и что она всему виной. Поняла на мгновение, какова кара третьей казни Господней – дикого зверя – прелюбодеяния… И услышала, может быть, без разума, как шум в висках своих, проклятие Моисеево за прелюбодеяние:
«Да предаст тебя Господь проклятию и клятве в народе твоем, и да соделает Господь лоно твое опавшим и живот твой опухшим…»
Кинулась она к мужу, подняв руки, то ли защитить дочь, пусть даже ценой жизни своей, то ли повиниться во всем перед мужем на глазах у детей. Но защищать больше некого было, и виниться не перед кем было… как ударил Андрей дочь, обмяк он и заплакал навзрыд, не по-мужски, в то время как Веру всегда бил с остервенением и без раскаяния. Лег Андрей лицом вниз на койку, а Тася рядом с ним села, прижимая платок к разбитому носу, и ладонь на голову ему положила. Поняла Вера, лишняя она здесь, и не только минуло раскаяние, даже наоборот, усилилось еще более желание довести до конца задуманное ради себя и в свое удовольствие.
– Пойдем, доченька, погуляем, – говорит она перепуганной Усте, – в лес пойдем, воздухом подышим. Когда остались отец и Тася одни, говорит он:
– Доченька, ты ведь единственное счастье мое, разве я тебе зла желаю? Отвечает Тася:
– Тятя, я знаю, ты не по доброй воле, тебя Павлов подбил… Сволочь он…
– Согласен, – отвечает Копосов, – Павлов, конечно, сволочь, хоть и фронтовик, но разве в городе нет других ребят, разве не русский у нас город?
– Тятя, – отвечает Тася по-девичьи, по-семнадцатилетнему, – нет мне без него жизни, без него хоть в Волгу… Поверь, тятя, дочери твоей, которая тебя любит.