А играть, надо признаться, было чем, поскольку село Шагаро-Петровское красивое даже и в осеннюю пору… И хутор Луговой, где жила Мария, девочка-нищенка, совсем рядом. Хата их новая, которую выдало им колхозное управление вместо старой, завалившейся, стояла на отшибе, а против хаты был цветник, где летом собирали ягоды, землянику и грибы. В цветник этот можно было лазить лишь тайком и с большой опасностью, поскольку принадлежал он санаторию. Санаторий этот стоял на бугре, и мать рассказывала, что в санатории этом раньше жила старая барыня, которая после революции сильно озлилась и все норовила какого-либо мужика или мужичку палкой ударить, а дочь ее, добрая плаксивая барышня, постоянно мать удерживала. Но однажды дочь зазевалась, и старуха помещица выбежала за ворота с палкой и ударила этой палкой мужика Володьку Сенчука, проходившего мимо из кабака, а тот, поскольку был пьян, развернулся да как врежет в ответ, тут из старухи и дух вон… Потом барышня куда-то уехала, а в доме организовали санаторий для рабочих из Димитрова. При санатории был большой яблоневый сад, куда Мария часто лазила, пока были яблоки, и кормилась этими яблоками, и домой носила. Тут же была церковь – ныне колхозный склад, рядом колхозный клуб и водяная мельница шумела, а река под бугром текла в другое село – Ком-Кузнецовское. По другую сторону тамбы был заказ, а за заказом село Поповка. Мария помнит, что очень давно, когда она была совсем маленькая, меньше брата Васи, а брат Вася еще лежал в люльке, как Жорик, а Жорика вовсе не было, мать и отец, одетые по-праздничному, веселые, взяли ее с собой в Поповку к дедушке и бабушке. Шли пешком сперва полем, потом через заказ. Пришли в какой-то большой двор, и из сарая вдруг выскочил поросенок. Мария испугалась и закричала, а мать взяла ее на руки и успокоила. У бабушки на тарелке лежали красные яички, потому что была Пасха. Бабушка сказала:
– Деточка, скажи «Христос воскрес», и я дам тебе яичко.
Но Мария испугалась и ничего не сказала, а бабушка все равно дала ей яичко. Это было давно. Больше Мария никогда не была у бабушки и не знает, то ли они с дедушкой померли, то ли уехали. С тех пор и отец помер, и голодно стало, и в голодное это время брат Вася подрос. Сначала был он веселый, ласковый, Мария только с ним время и проводила, потому что у сестры Шуры, брата Николая и матери были свои дела. Но потом у Васи стал увеличиваться живот, а ножки сделались очень тоненькие, и он больше сидел, чем ходил. Переступит раз-другой на печке и садится. И стал он угрюмым, злым. Щипаться у него сил не было, так он кусался. Но не всегда – когда поест что-либо, опять ласковый становится. Мария не хотела брать его с собой просить, но сестра Шура сказала:
– Бери, у него вид болезненный, больше подадут.
Мария не стала спорить с Шурой, та за споры и побить может, но когда пришли к чайной, Васю на крыльце оставила, в уголочке на лавочку посадила, с себя платок сняла и ему лицо укутала. Подали на сей раз хорошо, хоть и испугали два раза – тот городской и бригадир. К тому же бригадир отнял хлеб, поданный городским. Однако и без того набралось – и корок хлебных, и семечек, и леденцов несколько, и главное – кусочек сала. Вышла Мария на крыльцо, а брат Вася так же, как оставила она его, сидит, словно спит, но не спит, а смотрит, глаза открыты,
– Пойдем, Вася, – сказала Мария, – поздно уже, ночь.
– Не хочу, – говорит Вася, – далеко идти, лучше здесь до утра посидим, притулись до меня, Мария, теплей будет.
– Глупый ты, – говорит Мария, – да тебя отсюда прогонят. А в хату придем, поедим, что я выпросила, может, и мать что даст или сестра Шура.
– Что ты выпросила? – спрашивает. – Дай мне хлеба, а то не дойду.
– Да я, Вася, кое-что и послаще выпросила, – с гордостью говорит Мария и показывает сало.
Вася хвать сало и целиком в рот запихал, весь кусок.
– Как же ты, Вася, так, – говорит Мария, а потом подумала и не стала жалеть. Пусть, думает, ест, он из нас самый замученный.
Поел Вася, встал и говорит:
– Пойдем домой до хаты.
Пошли они темной улицей, потом полем, потом через тамбу перешли и пошли мимо заказа. А заказ шумит мокрыми ветвями, какие-то птицы ночные пугают. Но ни Мария, ни Вася не боялись ночи. Волков тут давно уже под корень истребили, а из людей кто польстится на нищих детей. Разве что из озорства, но к голодное время и лихой народ озоровать перестал, потерял разбойничий идеализм и стал слишком практичен – продкомиссара подшибить или склад зерна ограбить. Впрочем, какой-нибудь интеллигент-разночинец, мучимый желанием понять идею всемирного страдания и причины, по которым оно было допущено Богом, какой-нибудь поклонник Мессии Достоевского, этот мог бы зарезать нищих детей из соображений доктринерских. Но в результате революции таковые либо сильно повымерли, либо сильно по форме преобразились, да и в лучшие свои времена водились они в местах более кликушеских, где икон побольше, а на скучную Харьковщину не забредали. Так что благодаря этим обстоятельствам Мария и Вася благополучно дошли до своего хутора, и вот уже шум плотины у водяной мельницы слышен, а вот и забор санатория. Постучали они в хату, отперла сестра Шура и говорит:
– Пришли… Мать уж беспокоится, а я говорю – придут…
Мать обняла и поцеловала Марию и Васю и спрашивает:
– Выпросили вы что-нибудь, дети?
– Выпросили, – отвечает Мария.
– Тогда садитесь в уголочек, поужинайте вместе и спать ложитесь, а то у меня с Колей и Шурой разговор.
– Я, мама, сало выпросила, – говорит Мария, – но его Вася съел, весь кусок.
– Ничего, – говорит мать, – Вася слабый, ему надо. Ужинайте, а мы с Колей и Шурой уже сыты.
Поели Мария и Вася людскую милостыню, погоревали, что отнял у них бригадир кусок хлеба, который подал им городской чужак, и полезли на печь, прижались друг к другу и заснули. А мать со старшими своими детьми, Шурой и Колей, продолжала разговор.
– Нет у нас, – говорит мать, – ни коровы, ни одежды, ни хлеба. За лето заработала я в колхозе десять килограммов ржи, да и с картошкой плохо. Ничего нам не остается, кроме двух исходов – либо мы помрем, либо останемся в живых, но не полноценные… Кормить вас, дети, мне нечем, и я решила вас разделить. Меньших свести со двора, а ты, Коля, и ты, Шура, пойдете на колхозное поле, сможете себя прокормить.
– Это верно, – сказала Шура, – если оставить на нашей шее Марию и Васю и Жорика, то нам не справиться. Может, их разберут люди или в приют возьмут, и они останутся в живых.
– А если помрут, – сказала мать, – то пусть хоть не на глазах моих. Тяжело мне видеть, как они на моих глазах помирать будут.
И приняли они решение – свести малых детей со двора.
Еще не рассвело, как разбудила мать Марию и Васю, а Жорик к тому времени уже был вынут из люльки и завернут в красное теплое одеяло. Вася, тот, конечно, вставать не хотел.
– Холодно, – говорит, – еще на дворе, еще солнышко не поднялось. Мать отвечает:
– Пойдемте, дети, в город Димитров на ярмарку, может, что наменяю или куплю, будет вам подарок. Может, веточку куплю, на которой привязаны сушеные сливы, орехи да леденцы. Помните веточки, какие вам давали на поминках у отца?
Мария не только встала послушно, но и в помощь матери говорить начала, чтоб Васю поднять:
– Помнишь, Вася, какие были сушеные сливы? Только спешить надо, потому что город далеко и если запоздаем, другие крестьяне придут и разберут.
Вышли еще при сером пустом небе. Опять привычно миновали забор санатория, церковь, мельницу, а как спустились с бугра в поле, небо осветилось и над заказом всплыло нетеплое утреннее солнце.
Мария и Вася шли, взявшись за руки, а маленького Жорика, закутанного в красное одеяльце, мать несла на руках, и было ему лучше всех. Пока шли полем, Вася несколько раз порывался присесть передохнуть, ибо ножки у него были тоненькие, плохо держали тело, но мать и сестра его то стыдили, то уговаривали, а как вышли на тамбу, и Вася приободрился, ровней пошел, не переваливаясь. Солнце меж тем уже отошло от заказа, осветило все небо, стало тепло, огромная стая перелетных птиц опустилась неподалеку в надежде найти и поживиться бесхозяйственно брошенными колосьями, и какое-то насекомое, блестя крыльями, выпорхнуло из-под самых ног, понеслось и исчезло в придорожной канаве. И стало ясно, что осень не такая уж и поздняя, что в прежние удачные годы в это время в речке купались и дачники из города Димитрова жили на дачах и варили варенье из деревенских ягод, которые носили им и мать, и сестра Шура, и другие женщины. Даже Мария помнит, как пошла с матерью за ягодами и продала их дачникам, как в саду санатория играл оркестр и какой-то дачник с бородкой смеялся и что-то говорил матери, и мать тоже смеялась и отмахивалась от него, а дачник с бородкой вдруг поймал ее руку, и когда мать вырвала руку и пошла с Марией домой, то всю дорогу улыбалась. Мать была тогда бела лицом и носила на черных волосах цветастый платочек, который прошлой зимой выменяли на пшено.
Потеплевшее солнце, и похорошевший день, и ветряк, который неподалеку лениво вертел деревянными крыльями, и колхозные подводы с мешками зерна, которое согласно государственному продналогу сворачивали с тамбы к ветряку, – все это, видно, и мать одурманило и пробудило приятное. Она вздохнула как-то от души и задумалась без грусти. А Вася, который давно уже ходил с трудом, тут взбрыкнул подобно жеребцу на раннем выпасе и радостно побежал к канаве, чтобы поймать пролетевшее красивое насекомое и задавить его. Дышалось легко, и усталость исчезла. Тут и первые дома показались каменные, не сельские.
– Вот мы, Васечка, и пришли, – весело сказала Мария, – вовремя на ярмарку поспели.
– Нет, дети, – словно пробудившись от дурмана, сказала мать, – это еще не город Димитров, а поселок Липки. Возьмитесь за руки, поскольку здесь народу уйма, затеряетесь.
В поселке было очень тесно от людей и подвод, и сразу стало очень голодно. На площади у большого каменного дома в безветрии провисало полотнище Красного флага и сильно пахло пшенной кашей со смальцем. Вася захныкал, что хочет каши и хлеба, а Мария сказала: