– А вы ещё приезжайте, – пригласил Оле. – Тогда и Мария Николаевна вернутся.
– Я постараюсь. А теперь – всего хорошего. Спасибо вам. И супруге вашей – тоже.
Не оборачиваясь, она пошла на платформу.
– Да уж счастливого пути! – крикнул вслед Оле. – Во вьюгу не попадайте больше! Надо же, как бывает, – проводив её взглядом, он поправил шапку. – Любил одну, а женился на другой. И для чего это? Чудно как-то. Если только из-за приданого, что ли?
Он пожал плечами, натянул поводья, разворачивая лошадь.
– Ну, пошла, пошла, не нашего ума дела.
Стоя в коридоре у окна вагона, Катя смотрела, как Оле тронулся с места, подхлестнул лошадь и вскоре исчез за поворотом. Послышался удар колокола. Поезд медленно пополз от перрона.
– Билеты, билеты прошу, господа!
Проводник шел по вагону, Катя не глядя протянула ему билет.
– Благодарю, мадам. Принести чаю? – любезно предложил проводник.
– Да, спасибо, – она кивнула.
В сгущающихся сумерках за окном потянулись покрытые грязным, мокрым снегом поля. Вдруг за изгибом реки, как последний привет, стройные высокие ели в ряд и деревянный двухэтажный дом на взгорке – усадьба Шаховских. Появились-исчезли, поезд набирал ход. За окном совсем стемнело. Катя вошла в купе и, закрыв за собой дверь, упала на мягкий диван, уткнувшись лицом в подушку. Рыдания душили её. Сейчас она могла дать слезам и горю волю. В дверь постучали.
– Чай, мадам.
Она не пошевелилась, не встала, чтобы открыть. Немного постояв, проводник ушёл, решив, что она спит.
– Гори, гори, моя звезда. Звезда любви приветная. Ты у меня одна заветная. Другой не будет никогда!
Глубокий, мелодичный голос Маши наполнял собой небольшую гостиную, отделанную бронзой в скандинавском стиле. Напротив окна ярко горел камин. За приспущенными бархатными шторами беззвучно падал снег. Три зажжённых свечи в канделябре на каминной полке освещали круглые, с фарфоровыми вставками часы и портрет военного в отделанной драгоценными камнями раме. Маша сидела в кресле у огня, рядом, придвинув круглый бархатный пуф, расположилась сестра Зина. Она аккомпанировала Маше на гитаре и тихонько подпевала, вполголоса.
– Лучей твоих волшебной силою вся жизнь моя озарена… – Маша подняла голову, взгляд её наполненных слезами глаз устремился на портрет князя. В памяти всплыло холодное серое утро 1918 года. Сожженный казачий хутор в окрестностях Екатеринбурга. Спрыгнув с коня, Григорий в отчаянии разбрасывает ещё дымящиеся бревна, разрывает золу. Приподняв за плечи обугленное тело матери, сожженной заживо на хуторе пьяными чекистами, пытается обнять в последний раз, едва различая изуродованные черты дорогого, любимого лица, и… тело рассыпается в его руках. Рассыпается в прах.
– Княжна, я прошу вас, не ходите, – адъютант генерала барон Корф пытается удержать Машу. – Там страшный смрад. На это невозможно смотреть. Звери.
– Нет, прошу, не удерживайте меня, Алекс.
Отстранив его руку, она бежит к Григорию, задыхаясь от сладковатого удушающего запаха сожженной плоти, смешанного с сырым запахом земли и перепревших листьев. Он стоит на коленях над тем, что осталось от княгини Алины Николаевны, голова опущена, кулаки сжаты. Упав на колени рядом, она обнимает за плечи, прижавшись лбом к спине, и тихо плачет, глотая слезы, не смея дать волю отчаянию.
– Догнать! Живьем закопать в землю!
Она никогда не видела у него такого лица. Оно словно превратилось в непроницаемую гипсовую маску. Серо-зелёные глаза под красиво очерченными густыми чёрными бровями – точно две могильных ямы. Казачий отряд, бросившийся в погоню за чекистами, вскоре нагнал их. Вмиг протрезвевших и струсивших пролетариев притащили к генералу.
– Связать, вырыть им могилы и засыпать землей, пока не задохнутся.
Она понимала, он желал им мучительной смерти, такой же, как испытала его матушка. Никто из офицеров не посмел возразить, хотя все понимали бессмысленную жестокость приказа. Никто не хотел бы оказаться исполнителем.
– Я прошу, не надо.
Она отважилась возразить ему:
– Они достойны смерти, но расстрела достаточно. Зачем подвергать мучению души тех, кто будет исполнять приказ? Чем мы отличаемся от них? Григорий Александрович, я прошу. Не надо.
Она видела, он смотрит в землю перед собой, и папаха надвинута на брови. Вокруг офицеры, казаки, большинство думает так же, как она. Всё напряглось у неё внутри до предела. Если он поступит так, как решил – это будет шаг, который изменит всё между ними. Это будет шаг, который изменит его самого, безвозвратно. Она не сможет забыть, да и он сам не сможет – тонкая нить, связывающая их, порвется. Но это не всё – он потеряет моральный авторитет для тех, кто его окружает сейчас. Отступив от идеалов, сплотивших их, приняв звериные правила врага, он их предаст, он уподобится безнравственным чекистским чудовищам и их вожакам. Культура, история, мораль – всё будет сброшено в пропасть, туда же, куда и кресты с сожженных, разрушенных церквей. Он перестанет быть ей близким человеком – его природа изменится навсегда, душа будет отравлена ненавистью и, в конце концов, разрушится.
– Прости их, Гриша, – она отважилась положить ему руку на плечо, тонкие пальцы – на золотой погон с императорским вензелем. – Надо простить. Чтобы жить дальше. Не мсти.
Он повернулся, взял её руку в свою. Несколько мгновений неотрывно смотрел ей в лицо. Она не отвела взгляда. Какое-то мгновение он колебался, она ясно ощутила это, внутри происходила борьба, потом взгляд потеплел, и у Маши отлегло от сердца. Оттаяло, спасены. И он, и она сама, и все, кто вокруг. Спасены, Господи!
– Так что делать с пленными, Григорий Александрович?
Заметив перемену, барон Корф отважился переспросить.
– Расстреляйте, – ответил Гриша негромко, потом наклонился, поцеловал её руку. – Спасибо, Маша.
Он понял то же, что понимала и она.
– Вы отважная женщина, Мария Николаевна, – заметил барон Корф, когда, оставив генерала, она направилась к раненым в госпиталь. – Я думал, что ещё немного, и все мы встанем на четвереньки, как будто мы тоже от обезьяны, как эти красные, а не божеское подобие имеем. Господи, прости, – он перекрестился…
Это было давно, а сейчас Маша сидела в гостиной и продолжала петь:
– Сойдёт ли ночь на землю ясная, звёзд много светит в небесах, но ты одна, моя прекрасная, горишь в отрадных мне лучах.
Дверь в гостиную открылась. Маршал Маннергейм вошёл в комнату и, подойдя к обтянутому зелёным сукном столу, затушил в пепельнице сигару.
– Как я давно не слышал, как ты поёшь. В последний раз, наверное, это было ещё во время мировой войны. В Варшаве, в доме у Любомирских. Ты помнишь?
Он приблизился к Маше, с нежностью положил ей руки на плечи, Маша прижалась щекой к его пальцам. Зина перестала играть. Кошка Краля, пригревшаяся на коленях у хозяйки, соскочила и перебралась на канапе.
– Я вообще удивлена, что ты тогда меня слушал, – заметила Маша. – Мне казалось, ты был очень увлечен графиней Любомирской. Вы много времени проводили вместе.
– Что мне оставалось? – он пожал плечами. – Я знал, что ты поёшь не для меня, – он взглянул на портрет князя, – не для меня дышишь, не для меня живёшь. Григорий Александрович занимал все твои помыслы. Но это в прошлом, – заключил он, поцеловав волосы Маши, собранные в узел на затылке.
– Я так волнуюсь перед завтрашней операцией, Густав, – Зина отложила гитару. – Я волнуюсь больше, чем Маша, – призналась она. – Правда, после того, как эта мадам де Кле, которую прислали немцы, я так подозреваю, это её не настоящее имя, – Зина вскинула брови, но, не дождавшись ответа, продолжила: – После того, как она прописала Маше новые лекарства, и у неё боли стали меньше, я немного прониклась к ней доверием. Может быть, она и в самом деле светило, и нам повезёт наконец-то. Во всяком случае, она, не моргнув глазом, пообещала, что Маша скоро сможет ходить, – Зина пожала плечами. – Прежде никто не отваживался давать таких прогнозов. Либо шарлатанка, либо гений.
– Скорее второе, хотя это громко сказано, – поправил её Маннергейм. – Геринг заверил меня, что, во всяком случае, она может многое, чего не могут другие. А как поживает ваш гений, Зинаида Борисовна? – поинтересовался он с иронией. – Случились ли за это время новые публикации?
– Вы о Набокове, Густав? – Зина вздохнула. – Насколько мне известно, он сейчас выехал в Чехию. Там на государственной стипендии проживает его мать. И туда же отправилась Вера с маленьким Митей. Пытается оторвать его от Гуаданини. Мне он, во всяком случае, не пишет. Так что я ничего не знаю. И грущу, как вы понимаете.
– Ничего, объявится, – заверил её Маннергейм. – Писатели, они, как правило, не забывают состоятельных и родовитых поклонниц, которые могут оказаться весьма полезными в некоторых обстоятельствах.
– На что это вы намекаете, Густав? – возмутилась Зина. – Если на деньги, то это касается не только писателей. Вы и сами, мне помнится, не брезговали пользоваться кошельком графини Шуваловой, когда Анастасия из ревности закрыла для вас семейные источники. Или скажете, что вы преследовали не меркантильные интересы?
– Зина, перестань, – остановила её Маша.
– Мне хорошо известно, Зинаида Борисовна, что все мои похождения у вас на учёте, – мягко парировал Маннергейм. – И вы регулярно информировали о них Марию Николаевну ещё в Петербурге. Мне пришлось пережить по этой причине несколько очень неприятных минут, когда Мария Николаевна всерьез сердилась.
– Не будете же вы утверждать, господин маршал, что все это была неправда!
– Ещё какая правда, Зинаида Борисовна!
– Вот видите!
– Ты, правда, спокойна перед завтрашним днем? – он наклонился к Маше, заглядывая ей в лицо. – Мне не надо уговаривать тебя, убеждать, что это необходимо нам обоим, как было раньше?
– Я спокойна, Густав, – она сказала честно. – Я почему-то доверилась мадам де Кле. Мне думается, она искренне желает помочь мне, и это меня успокаивает. Мне кажется, я встречалась с ней прежде, но не могу вспомнить, – Маша поморщилась. – Не могу вспомнить, – повторила она. – Где, когда. Но л