Пшеничное зерно. Распятый дьявол — страница 20 из 89

— Никогда ты его не любила! Просто спала с ним! — вдруг со злостью закричала Нжери.

Бамбуку опешила.

— Ты что, в душу мне заглянуть можешь?

— Ты и сама-то не знаешь, что у тебя на душе!

— Ревнуешь!

— К тебе?

И они расстались, не сказав больше друг другу ни слова. В стройной и тоненькой Нжери таился железный характер и чувствовалась внутренняя сила. Она презирала женщин за их ветреность и слезливость. Когда на танцах в Киненье возникали драки, Нжери отстаивала честь своего холма наравне с мужчинами. Парни побаивались ее, зная, что Нжери сумеет за себя постоять.

У порога своей хижины девушка остановилась, вглядываясь в темноту, туда, где лежал лес Киненье.

— Он там, — сказала она шепотом, и с ее губ слетели проникновенные слова, обращенные к Кихике. — Мой воин! Она не любит тебя. Не любит… — Нжери шагнула навстречу ночи, вверяя ей признание в вечной преданности любимому. — Я приду к тебе, мой славный воин, приду! — крикнула она и бросилась в дом. Ее била дрожь. Она дала Кихике клятву, которую нельзя взять обратно.

У Гиконьо появилась тайна, и он делился ею только с Мумби. Со стороны казалось, что все идет по-прежнему. Днем он возился в мастерской, по вечерам приходили старые приятели, сотрясали воздух ругательствами и проклятьями, с гордостью говорили о смельчаках, которые уходили в лес, к Кихике, — чуть не каждый день из деревни исчезал то один, то другой. Вангари и Мумби стали замечать, что руки у плотника дрожат, когда он водит по доске рубанком. Вангари догадывалась о причине и тряслась от страха за сына. Но чем тогда объяснить блеск в его глазах и веселый голос? Неужели даже выстрелы пушки и рожок в шесть вечера, загоняющий людей по домам, не задевают его гордости, его мужского достоинства?

Только Мумби знала. Потому что от нее Гиконьо ничего не скрывал, в ее объятиях он черпал силы. Ее нежность и сочувствие спасали его от отчаяния и возвращали к жизни.

Она не хотела отпускать его из деревни и в то же время презирала себя за малодушие.

Англичане хватали мужчин подряд, без разбору и отправляли в концлагеря. Для внешнего мира это были «места превентивного заключения». Опустел перрон и полустанок. Девушки чахли в разлуке, моля бога, чтобы женихи скорее вернулись из леса или из лагеря.

Настал день, когда белый постучал в двери Мумби. Она знала, что этот день придет неизбежно, как смерть, что она перед ним бессильна, и когда уводили мужа, из груди ее вырвался крик, заставивший людей содрогнуться: «Гиконьо, возвращайся!» Это был даже не крик, вопль ужаса. Люди оцепенели от страха и отчаяния. Вечером пронесся слух, что белые «миротворцы» убили сына Старухи, глухонемого Гитого.

Пролилась кровь. Но тогда еще жителям Табаи было невдомек, что не зря, что в этом заложен великий смысл и начало великих дел.

Гиконьо не боялся лагерей. Он был уверен, что все это не надолго, что все вернется — родной дом, любовь Мумби… Джомо выиграет процесс. Ведь защищать его приехали адвокаты даже из страны белого человека и из Индии, страны Ганди. День избавления не за горами. Гиконьо придет домой, свяжет оборванную нить жизни, привычной и безмятежной, и на земле настанет мир и изобилие. Гиконьо хотелось сказать это матери и Мумби, когда солдаты вели его к грузовику. Что бы ни предпринимал белый человек, неотвратимо наступит день, когда вернутся в Табаи мужчины из леса и лагерей и звонкая песня вновь обретенной свободы понесется над землей.


Нить жизни! Прошло шесть лет, прежде чем он вырвался из неволи, но, шагая по пыльной дороге к Табаи, Гиконьо по-прежнему верил, что ему удастся связать ее обрывки. Он надвигал поглубже подобранную на обочине шляпу, чтобы люди не видели, как обкорнали его в лагере. И зря — шляпа была дырявая. С сутулых плеч свисал латаный пиджак. Когда-то он был светлый, но давно вытерся и порыжел. И лицо, шесть лет назад сверкавшее молодостью, потускнело под тонкой сетью морщинок, отчего казалось хмурым и раздраженным.

Неровная, вся в кочках, земля убегала по склону холма. По сторонам едва зазеленели хилые побеги, с трудом оправляясь после засухи, недавно поразившей страну и оставившей след на сумрачных лицах матерей. Но Гиконьо не замечал угрюмой скудости земли и все прибавлял шагу, подстегиваемый думой о Мумби, которая дожидается его дома. В груди его вновь проснулись чувства, казалось, давно вытравленные страданиями и тупой болью разлуки. Опустошенный, разуверившийся в том, что доживет до свободы, он думал лишь о жене и матери — непреходящей, неизменной реальности.

Близок миг, когда он их увидит! Сил прибавилось, он зашагал быстрее, только пыль клубилась позади. Шесть лет он ждал этого дня. Ждал с возраставшим отчаянием. Первые месяцы сердце еще не изныло в разлуке. Тогда заключенные распевали по вечерам воинственные песни, а днем вызывающе смеялись при встрече с белыми, хотя и нарывались на зуботычины. Заключенных с пристрастием допрашивали правительственные агенты из внушающего страх одним названием «специального отдела». Но все держались стойко, оберегая тайны мау-мау. Да и как могло быть иначе! Ведь они поклялись в святилищах племени кикуйю добыть себе свободу! Белый не запугает их пытками. Нужно все вынести, все стерпеть — и лавры победителей увенчают их.

И Гиконьо мечтал, как он получит зеленый венок из трепетных рук Мумби. Он вернется, и они счастливо заживут в новой, свободной Кении.

Несмотря на это благодушие, а может именно из-за него, первое же испытание вышибло Гиконьо из седла. Забившись в угол камеры, он пытался представить себе все последствия того, что стряслось. И не мог. Он спрашивал других: что они думают? Никто не ждал такого дьявольского коварства. Джомо проиграл Капенгурийский процесс[8] и был осужден. Белый человек решил прикончить отца, оставить детей сиротами.

Сначала они просто отказывались верить. Белый толстый человек, у которого на солнце сквозь кожу просвечивала кровь, велел им собраться во дворе и включить радио. Это была первая весть из внешнего мира. Начальник лагеря, заложив руки в карманы шорт цвета хаки, стоял в сторонке и довольно улыбался, видя, как они поражены.

— Вот что я вам скажу: врут белые! Хотят сломить нас, прибегая ко лжи! — заявил заключенный родом из Ньери. Этот парень, Гату, умел любого подбодрить в трудную минуту. Он всегда шутил, был неистощим на забавные истории, не хочешь — заслушаешься, В уголках его рта вечно дрожала задорная ухмылка, от которой у человека делалось легче на душе. Ему достаточно было просто пройтись по бараку, чтобы вызвать общий смех, так уморительно он копировал походку белых охранников. В побасенках и прибаутках его всегда таился поучительный смысл. Но на этот раз, видно, и он растерялся: голос прозвучал хрипло и не так убежденно. Однако узники Ялы с готовностью поверили в его слова и на насмешливые взгляды белых отвечали взглядами, полными откровенного недоверия, которое они едва маскировали неискренними улыбками и подобострастным смехом.

По ночам, лежа вповалку на тонких подстилках, они шептались, шептались. Днем заключенные избегали разговоров о Джомо, о процессе в Капенгурии. Они не смотрели в глаза друг другу, точно страшась прочесть в них подтверждение своим мыслям. Многие вспоминали суд над Гарри Туку. Его приговорили к ссылке на пустынный остров в Индийском океане. Когда после семи лет изгнания он вернулся, его точно подменили. Он отрекся от партии, которую сам создавал, и стал открыто сотрудничать с поработителями. То, что было вчера, может повториться и сегодня. История знает множество таких примеров…

И внезапно они поверили, поверили все до единого. Они не признались в этом друг другу, но, столпившись во дворе, затянули песню:

Гикуйю и Мумби,

Гикуйю и Мумби,

Гикуйю и Мумби,

Я истлел от грусти.

День избавления отодвинулся в неопределенную даль…

В окружении вооруженной охраны появился начальник лагеря и крикнул в мегафон, чтобы все расходились по баракам. Они тотчас повиновались. Не было слышно ни шепота, ни смешков, только шарканье подошв.

И вот они остались одни в пустыне, оторванные от мира, от людей. Кто теперь придет им на выручку? Солнце испепелит их тела, прах зароют в горячем песке, и навеки затеряются следы их могил. Гиконьо приходил в отчаяние: Мумби и Вангари даже не узнают, где он похоронен. Он просыпался по ночам в холодном поту. Пробовал молиться, но слова застревали в горле.

И все же узники Ялы хранили верность клятве, упорно молчали на допросах. Ведь с ними был Гату, их добрый дух. Вступив в партию совсем юным, он проявил себя, еще когда строили народные школы в Ньери. Он беззаветно верил партии, с нею связывал все надежды на свободу и на возвращение земли исконным хозяевам. Поэтому-то он и стал одним из партизанских вожаков в округе Ньери. Он ходил по деревням, призывал народ вступать в отряды «лесных братьев». В лагере он рассказывал о политических партиях и освободительном движении в других странах, об Индии, о процессах над Неру и Ганди, об американской войне за независимость, об убийстве Авраама Линкольна — заступника американских негров, о Наполеоне, величайшем воине, которого до смерти боялись англичане, — при одном упоминании его имени они клали в штаны. Истории эти взбадривали слушателей. Им казалось, что Ганди, Наполеон, Линкольн — их союзники в борьбе за свободу Кении. Даже охранники из африканцев прислушивались к рассказам Гату со смешанным чувством тревоги и радости. Они прикрикивали на него — кончай, мол, языком трепать, но в душе страстно желали слушать еще и еще.

О чем бы ни заходила речь, Гату все знал. Люди шли к нему за советом. А какие чудеса он рассказывал о России, стране, которой управляют простые люди, не знавшие раньше грамоты. И вот ведь нет такой силы, которая могла бы одолеть Россию.

Гату ничего не боялся. Возвращаясь в барак, передразнивал англичан и в лицах изображал, что было на допросах. Его запирали в темный карцер, не выпускали на прогулки. Он не видел солнца, ему не с кем было словом перемолвиться. Еду давали один раз в сутки, и он не знал, днем это было или ночью. А когда он возвращался и все кидались к нему с вопросами: «Что? Как? Здорово досталось?», он отвечал: «Плевать! И говорить об этом не стоит».