зглядеть перверсивную часть личности пациентки, враждебно настроенную к пониманию со стороны, и эта часть затрудняет или саботирует коммуникацию, уводя ее далеко от откровенности. Воображаемый комментарий, обращенный к знакомой в метро, является не просто выражением чувств пациентки, но также, по всей видимости, должен заставить человека, который слышит это, почувствовать неловкость, вину и смущение.
Я считаю, что в данной ситуации можно сосредоточить внимание либо на пациентке, ее душевном состоянии, психических механизмах и поведении, либо на аналитике – в отношении того же самого. В конечном итоге цель анализа – помочь пациентке обрести понимание самой себя, и даже в этом материале интерпретации могут быть использованы для изучения ее реакций и поведения. Однако я считаю, что в данном случае пациентка интересовалась в первую очередь тем, как ведут себя ее объекты. Она чувствовала, что я нисколько не облегчил ей задачу связаться со мной на выходных, и вынуждена была преодолеть ощущение того, что является помехой и что ее вторжение нежелательно. Сознательно она чувствовала, что делает все возможное, и пыталась связаться с моей секретаршей, но она также знала, что происходит с сообщениями, которые для меня оставляют. Когда она представляла, как говорит, что все хорошо, она частично иронизировала, а частично – пыталась заставить меня почувствовать дискомфорт. Более того, она не скрывала некоторой театральности своего поведения, так что было непонятно, какова же на самом деле была ее внутренняя реальность. Я думаю, в том, как она должна была говорить, что с ней все хорошо, и в ее стремлении держать себя в руках проявлялись элементы отчаяния и безысходности. Ее высказывание, будучи очевидным отрицанием того, что она чувствует себя хорошо, все же оставляло аналитику возможность проигнорировать иронию и, несмотря ни на что, расслышать, что она подразумевает, что ей действительно хорошо. Сама она иногда считала, что все обстоит именно так, а ненужную суету поднимают другие люди. Эти соображения привели меня к ощущению, что, несмотря на тот факт, что она не всегда была способна выдержать откровенный разговор, ей было необходимо, чтобы я признал ее отчаяние. Она опасалась, что я предпочту согласиться, что все в порядке, несмотря на то что я очень хорошо знал, что верно как раз обратное.
Вполне можно было бы прибегнуть к центрированным на пациентке интерпретациям и, например, обсудить, как она использовала иронию, провокацию и пассивность для создания ситуации неправильного понимания, но я решил, что она восприняла бы это как попытку переложить на нее ответственность за то, что она не смогла со мной связаться, и это указывало бы на мое нежелание признать свою часть ответственности за появление препятствий на ее пути. На самом деле, было очень похоже на правду, что ее пассивность и неспособность бороться за свои потребности способствовали проецированию в меня вины, боли и ответственности. Если это так, то пациентке, в принципе, пошло бы на пользу понимание этих механизмов, которые, несомненно, были задействованы в сложившейся затруднительной ситуации, но я опасался, что она была не в состоянии заинтересоваться их пониманием. Она хотела, чтобы я признал, что с ней что-то не так – и это очень серьезно; чтобы я принял те чувства, которые у меня возникли в результате такого признания, и воздержался бы от их проецирования обратно в нее. Она боялась, что я не смогу справиться с этими чувствами, поскольку они нарушат мое душевное равновесие.
Я дал следующую интерпретацию: она боится, что я не могу создать обстановку, в которой бы ее сообщения достигали меня, и обратил ее внимание на атмосферу текущего сеанса: пациентка казалась относительно спокойной. Я сказал, что она надеется, что за этим спокойствием я смогу разглядеть, что у нее далеко не все в порядке. Однако затем я сказал пациентке, что она также намекнула на некую театральность происходящего, и поинтересовался, дала ли она этот намек с целью установить контакт. Я предположил, что она осталась в сомнениях, смог ли я разглядеть через эту театральность то, что она на самом деле чувствует.
После того как я это сказал, я понял, что мой дополнительный комментарий имел некоторый критический оттенок, возникший, вероятно, из-за тех усилий, которые я прикладывал, чтоб контейнировать свои чувства в отношении пациентки (в том числе тревогу), а также, должно быть, из-за досады на то, что она заставила меня ощутить ответственность, вину и беспомощность. Это пример «удвоенной» интерпретации, когда аналитик не довольствуется высказыванием одного соображения, а добавляет второе, в котором почти всегда нет необходимости и зачастую – никакой пользы. В данном случае я знал из прошлого опыта, что комментарий с критическим оттенком может привести к установлению садомазохисти-ческой схемы отношений, в которой пациентка почувствует себя жертвой несправедливого нападения и уйдет в молчание.
Некоторое время она молчала, а потом заговорила о своих тяжелых отношениях с дочерью. Пациентка описала, как дочь всех накручивает, как она кричала, что не может жить с такими людьми, а потом убежала. Сначала дочь сказала, что это навсегда, но потом позвонила и сообщила, что в понедельник вернется в школу. На самом же деле она так и не появилась и госпожа Ж. вынуждена была звонить в школу и давать объяснения, поскольку администрация уже теряла терпение и угрожала исключить девочку. Госпожа Ж. сказала им, что осознает, насколько все это ужасно, но что она может сделать?
Я счел этот рассказ комментарием к предыдущему нашему диалогу и реакцией на данную мной интерпретацию. Я решил, что она как-то почувствовала мое критическое отношение и так же, как ее дочь, ощутила импульс ретироваться в состояние разгневанности. Сложно было понять, как на это ответить, но я подумал, что лучше всего, вероятно, воздержаться от акцента на этой стороне отношений. Я не считал, что она способна взять ответственность за свой вклад в трудности коммуникации между нами, и подобная интерпретация, скорее всего, укрепила бы ее восприятие себя как безвинной жертвы. Я полагал, что в ходе сеанса она отреклась от этих чувств и идентифицировалась со мной в качестве несостоятельного родителя.
Подобные мысли побудили меня дать следующую интерпретацию: ей требовалось, чтобы я признал свое чувство беспомощности при исчезновении своей пациентки, которое напоминает ее чувство при исчезновении дочери. Ей требовалось, чтобы я справился с тревогой, связанной с ее неявкой на сеанс и неспособностью связаться со мной. Она чувствовала, что я порицаю ее за это, и также боялась, что теперь я настроен слишком критично и оборонительно, чтобы понять ее гнев и разочарование во мне и чтобы признать, что она все же хотела установить контакт, что она не отступилась и действительно пыталась связаться со мной.
Помолчав, она продолжила сообщать материал в отношении дочери и той опасной компании криминальной молодежи более старшего возраста, в которую та попала. Она описала, как пыталась разыскать дочь, названивая ее друзьям и их родителям, и как дочь, обнаружив это, пришла в ярость, оскорбляла ее и обвиняла в слежке и стремлении контролировать. Госпожа Ж. обращалась также к своему бывшему мужу, приемному отцу девочки, с тем, чтобы тот отправился за ней и вернул домой, но он сказал, что занят и у него нет машины. Он полагал, что девочке надо позволить самой решать, как и когда ей вернуться назад.
Это напрямую перекликалось с тем, как я воспринимал поведение пациентки в ходе сеанса. Я подумал, что она идентифицировалась со своей ролью беспомощной матери, но разгневанная пациентка, которую я приводил в бешенство, которая не могла выдержать моего присутствия и которой так сложно было со мной связаться, находилась вне прямого контакта. Эта проблема была мне знакома, и я не мог решить, настаивать мне на контакте с ней или подождать, пока она установит его сама.
Я интерпретировал, что она восприняла меня как беспомощного, когда бежала от меня, и боялась, не переложу ли я на нее поиск возможности вернуться назад на сеанс. Поэтому она стала бояться, что я не отнесусь серьезно к ее опасному положению. Однако к этому я добавил пациент-центрированный элемент, сказав, что она дала мне понять – если бы я попытался установить с ней контакт, когда она была вне себя от ярости, в бешенстве, она, как и ее дочь, разгневалась бы и почувствовала, что я вторгаюсь в ее жизнь и контролирую ее.
Остаток сеанса прошел в том же духе. Пациентка описала, каким образом ее коллеги должны были разыграть сцену с казначеем, дабы убедить его, что кафедра в ужасном финансовом положении, но с соискателями и с коллегами из других университетов проблема была в точности противоположной, поскольку их нужно заверить, что кафедра жизнеспособна. Были упомянуты реальная возможность закрытия кафедры и необходимость сокращения штата ради того, чтобы избежать закрытия. У меня возникло отчетливое впечатление ненадежности положения госпожи Ж., и на основании многочисленных намеков на то, что, возможно, она будет не в состоянии продолжать анализ, – впечатление вероятного «увольнения» меня как аналитика. Для нее эти темы были связаны с необходимостью приспособиться к работе коллег, даже когда она не признавала их методы. Это соответствовало внутренней ситуации, а именно тому ощущению, что она захвачена организацией, которую ненавидит, но в которой в то же время нуждается и не может из нее выйти.
Сеанс был довольно типичен в отношении генерируемой пациенткой тревоги, а также продемонстрировал как проблемы, с которыми она сталкивалась, оставаясь в тревожном состоянии, так и проблемы, которые она генерировала во мне. Если я пытался установить контакт с пациенткой, находящейся в состоянии крайнего беспокойства, которая не может явиться на сеанс, она чувствовала, что я преследую ее, и давала понять, что не допустит этого. Если, с другой стороны, я становился слишком пассивным и казалось, что я, подобно ей самой, поднимаю руки вверх и заявляю, что ничего больше сделать не могу, пациентка начинала опасаться, что я сдамся и сочту анализ обанкротившимся и бесперспективным. Если я давал