Психологическая топология пути — страница 116 из 175

есторане, и вот я приблизился к ней…), низвергает их сразу же с высоты на землю самой тривиальной реальности…»[442], — не способной ни взволновать, ни обрадовать, ни огорчить…

Напомню вам, что Сен-Лу увидел Рахиль в театре, — а поскольку он увидел ее в мнимой точке схождения самых высоких представлений о прекрасном, возвышенном и т д., то здесь, на своем месте, он видел ее преобразованно. Его состояния превращались силой предмета, фокусированного во мнимой точке, и «золотые двери мира грез захлопнулись за ней» еще до того, как она вышла из театра, — а он познакомился с ней, когда она вышла из театра, — но уже захлопнулись двери грез, она стала пленницей этого мира грез в душе Сен-Лу, или стала фиксированной точкой (или неподвижной сферой, о которой я говорил). «И тем самым, захлопнувшись за Рахиль, эти золотые двери мира грез стерли какую-либо важность (элиминировали) веснушек и прыщей на лице Рахиль, которые Сен-Лу увидел на ее лице вне театра, где он, не будучи уже один, реально не обладал той силой грез (которой мы обладаем, когда мы одни)»[443]. La ouissance du réve, сила грез. Топологический закон — точка исчезает, если на поверхности моей души, моего взгляда, со мной рядом реально появляется другая занятая точка. Скажем, я беседую с другом — по определению я не могу производить мыслей, потому что мысли есть продукт «молчания и одиночества», и следовательно, беседуя с присутствующим, я уже не мыслю (по Прусту)[444]. Очевидно, таков закон и нашей жизни. Так вот, когда Сен-Лу увидел веснушки, они его покоробили, но сама-то Рахиль уже заперта за золотыми дверьми мира грез, и тут Пруст ставит все на свое место: «Но она (сила грезовидения), хотя он уже ее больше не мог видеть (силы грез не терпят присутствия других лиц — они исчезают; мы на миру, в физическом присутствии других лиц, не можем иметь той же самой силы грез), продолжала править его актами (обратите внимание, какую фразу заверчивает Пруст), подобно тем звездам, которые правят нами своим притяжением даже в те часы, когда они невидимы для наших глаз»[445]. Снова те же неподвижные сферы, каковыми являются образы, фиксированные точки, соотнесенно с которыми мы понимаем, чувствуем, воспринимаем все другие движения или появления других предметов. Эти точки называются звездами — вспомните так называемые неподвижные точки в астрономии, соотнесенно с которыми мы должны понимать инерциальные движения или инерциальные системы на земле. Снова невидимая сила, которая продолжает править нами, даже когда мы ее не видим. В другом месте Пруст мимоходом говорит об идеях, которые не показываются сами, но действуют[446]. Значит, есть какие-то образы, идеи, занимающие фиксированные точки, которые действуют, источают из себя силы, подобные притяжениям, и которые мы не видим, — так же, как не видим атмосферного давления. Воздух нас окружает, но мы его не видим, — но это не значит, что его нет и что-то не производится в нас его действием. В другом случае Пруст говорит: «…среда (силы, источаемые неподвижными точками, образуют среду, в которой как бы подвешены и пропорционально соотнесены разные явления), которую мы не видим, но прозрачным и меняющимся средством которой мы видим (сила тяготения — уже даже не знаю, как ее назвать, — которой мы не видим, но посредством которой мы видим; Сен-Лу не видит силы грез, но видит посредством нее), я ее действия вижу (речь идет об Альбертине), она — важность своей собственной жизни, то есть эти верования, которые мы не воспринимаем, но которые не больше можно уподобить чистой пустоте, чем воздух, который нас окружает (мы его тоже не воспринимаем, но он есть, он — не пустота)…»[447].

Еще одна большая цитата Пруста, если вы ее выдержите (но, по-моему, легче выдержать цитаты Пруста, чем мои разглагольствования). Это уже из завершающих аккордов прустовской симфонии, из «Обретенного времени», где разыгрывается серия непроизвольных воспоминаний у нашего героя, когда он сидит в библиотеке Германтов перед выходом на «бал черепов», где он увидит всех персонажей романа со следами времени на лицах и услышит скрежет и стук костей — бал скелетов. «Но я отдавал себе отчет, что это страдание, которое я познал сначала с Жильбертой, что наша любовь, не принадлежащая существу, которое нас на нее вдохновляет, плодотворна, частично как средство (идет громадная, та самая речная фраза, подобная течению реки, которая разбивается на ручейки, но течение у нее одно); в той мере, в какой наша жизнь продолжается лишь тогда, когда мы страдаем, наши мысли, в каком-то смысле приведенные в постоянные и меняющиеся движения (флуктуация, трепыхание мысли, вызванное страданием), позволяют подняться (как во время бури) на уровень, с которого мы можем ее видеть, всю эту безмерность, управляемую законами, относительно которой, поскольку мы обычно помещены у окошечка, плохо расположенного, мы не имеем общего вида, потому что спокойствие, счастье оставляет ее (безбрежную поверхность) единой и на слишком низком уровне; может быть, только у очень больших гениев это постоянное движение мысли существует без того, чтобы оно у них приводилось бы в движение движением боли или страдания; но это тоже не очень ясно (не очень несомненно), потому что, когда мы наблюдаем свободное и регулярное развитие их радостных произведений, мы слишком склонны отождествлять радость произведения с радостью жизни, которая (у этих радостных гениев) могла быть весьма полной страданий…». Обратите внимание, что лишь страдание, его беспорядочное (броуновское) движение позволяет подняться над ровной поверхностью жизни, обозреваемой нами из плохо помещенного окна; оно плохо помещено, потому что вся эта поверхность представляется нам полной. «…не только потому, что наши страдания являются средством, а еще и главным образом потому, что наша любовь не есть любовь только к Жильберте, которая заставила нас страдать, не потому, что она является также и любовью к Альбертине (состояние, которое имеет прогрессию), но потому, что она (любовь) есть часть нашей души, более длительная, чем те различные «я», которые последовательно умирают в нас («я», любящее Жильберту — одно «я», «я», любящее Альбертину — другое «я»; они разные, но все — «я», и у каждого есть свой кадр или рамки чувствительности, посредством которых то, что нас волнует, заряжается силой, способной нас волновать, без этого ничего не приведет нас в волнение) и которые эгоистически хотели бы вернуться (скажем, чтобы вспомнить то содержание моих состояний, моих чувств, которое было внутри чувствилищных рамок, заставлявших меня любить Альбертину, для этого должно воскреснуть то «я», которое любило Альбертину, иначе вспомнить, то есть голым желанием воспоминания, невозможно; должно сначала воскреснуть «я» с его чувствилищем, а потом — я вспомню; прошлое само, собственнолично придет ко мне, а не моя мысль о прошлом, — тогда возможны непроизвольные воспоминания), — они эгоистически хотят вернуться, чтобы я вспомнил, но универсальная часть, которая более длительна, чем последовательные и умирающие «я», должна, каких бы страданий и болей нам это ни стоило, отделяться от существ, с которыми она была связана, чтобы суметь восстановить (реконструировать) общность и придать этой любви понимание этой любви, такой, какая есть у всех, какая находится в универсальном духе (Пруст употребляет здесь l'esprit вместо l'вme), и не оказаться сведенной к той любви, или к этой любви, или к этой женщине, не оказаться сведенной к тем «я», с которыми мы последовательно хотели бы слиться»[448].

Что мы теперь должны извлечь для наших целей? Мы знаем уже, что в тех точках, которые я сначала назвал локальными точками, окруженными формальными отношениями, назвал неподвижными сферами или точками интенсивности, источающими какие-то силы притяжения, не видимые нами, — в этих точках дано множественное состояние. Состояние — одно, но оно множественно, то есть в разных местах и у разных лиц, и оно не имеет внутреннего, в которое мы должны были бы проникать актом понимания — в смысле вживания, поскольку там не содержится каких-либо эмпирических переживаний (оно — одно именно в силу чистоты, то есть вынутости или полной заместимости всех эмпирических человеческих переживаний, или предметных языков — в другом случае, или путей — в третьем случае), — эта множественность обнаруживается и с другой стороны: в этой точке есть то, что Пруст называет универсальной душой. Перед нами возникает странная проблема: мы должны иметь основания сказать, что события, которые с нами происходят или которые мы видим как события, происходящие с нами (о которых мы имеем информацию как о событиях), есть подлинные события. Ведь в тех рассуждениях и цитатах, которые я приводил (там, где фигурируют звезды, правящие нами даже тогда, когда мы их не видим), естественно допущение, что мы можем жить в мире, наполненном светом, то есть информацией, силами, светом погасших звезд (которых уже нет как звезд), в том числе и потому, что я в качестве реального носителя тех состояний, которые я сейчас испытываю, иду, оказывается, к самому себе издалека, откуда ко мне сюда протягиваются лучи или силы притяжения, о которых я говорил, — в силу того что скорость желания отличается от скорости нашего взгляда, может получиться так, что, пока до нас дошло, того, что излучало дошедшее до нас, уже и нет, и мы живем в мире света на самом деле уже померкших звезд — в силу этой разницы, в силу этих расстояний, по которым до нас что-то доходило. И это предположение лежит скрыто или тайно за всеми душевными поисками Пруста. Я говорил вам, что Пруст прежде всего интересовался вопросом: насколько я реален в восприятии произведения искусства и т д., и т д. Но тепе