Психологическая топология пути — страница 117 из 175

рь мы этому вопросу в реальности уже придали другой и более драматичный и конкретный оттенок. Я его помечу следующим образом: собственно, где и когда происходит то, что со мной происходит? И одновременно сформулирую парадоксальный ответ на этот вопрос, парадоксальный в том смысле, что он обрисовывает кратко нашу утрудненность или озабоченность самой проблемой. Формула будет такая: все, что происходит, происходит не сейчас и не здесь. Повторяю, все, что я вижу сейчас происходящим, в действительности происходит не сейчас и не здесь. Пока оставим эту закрепленную формулу и выявим другую сторону нашей проблемы. То, что называется универсальной душой и с чем, собственно говоря, человек должен воссоединяться, проходя путь испытаний, страданий, есть в то же время нечто, называемое разумом. В силу свойств, что ли, света, который, может быть, исходит от потухших звезд или от потухших очагов, оно поворачивает проблему и так, что нечто, испытываемое мной, может быть — или частью разума (чего-то вечно живого), или симулякрой, отделившейся от вещей. Скажем, когда я волнуюсь, или не волнуюсь, в присутствии Рахиль, — само это волнение может быть чистой симулякрой, или образом, уже заложенным в луче моего взгляда и идущим не от вещи ко мне, а от меня к вещи. Образ — накладывающийся на вещь и делающий ее источником того, что я вижу, — никакого отношения не имеет к тому, что происходит в реальности. В реальности — в силу того, что я рядом с Рахиль не испытываю никакого волнения, я испытываю просто скуку, которую приписываю, конечно, свойствам Рахиль; Рахиль — это женщина, вызывающая скуку, значит, Рахиль — существо, обладающее свойством вызывать скуку, — но нет такого существа в мире; оно появилось в мире из-за того, что я нахожусь во власти отделившихся от вещей симулякр, в данном случае симулякр моих образов, моих возможных состояний. В силу этих симулякр, или возможных образов и состояний, я испытываю то, что испытываю, а приписываю это тому, что в мире есть существа, вызывающие у меня скуку.

В свое время Витгенштейн, философ XX века, говорил, что мир несчастного бесконечно мало отличен от мира счастливого, это разные миры, но бесконечно мало отличные друг от друга в том смысле, что в действительности они состоят из одних и тех же предметов. С марсианской точки зрения, которая видела бы и тот и другой мир, все миры, как говорил Витгенштейн, заполнены безразличными предметами; они могут быть эти, могут быть другие, пятые, десятые, между ними нет никакой ценностной иерархии — нет одного предмета, который сам по себе был бы лучше другого, или скучнее другого, а есть какой-то бесконечно малый сдвиг или блик, падающий на эти предметы, который делает один мир миром несчастного, хотя на самом деле в мире вовсе нет никаких направленных на человека событий, которые имели бы целью сделать его несчастным (философ скажет, что мир по отношению к нам не имеет никаких намерений), и те же самые предметы, тоже каким-то неуловимым бликом, ложащимся на них, составляют мир счастливого, или веселого, если угодно.

Я ввел проблему возможных отделений частей разума от него самого — нечто перестает быть частью разума и становится мертвой симулякрой, отделенной от жизни вещей. Она не жизнью вещей производится, а сама индуцирует в нашей голове какие-то видения или отношения к этим вещам. Гипотеза существования в мире погасших звезд уже и с этой стороны, со стороны дробления самого разума, преследует Пруста. Например, в той цитате, которую я приводил, он реально помечает эту проблему, которую я только что назвал проблемой дробления разума. Разум — в предположении — одна бесконечная чувствительность, но она может застревать на предметах. Скажем, та часть разума, которая развилась и родилась к жизни на любви к Альбертине, — например, я могу психически заболеть. То есть исходное движение во мне отклонилось, и я могу не забыть Альбертины. Если я нормальный и здоровый человек, я должен забыть Альбертину в случае несчастной любви, в том числе и потому, что в любви решаются другие проблемы, а не те, которые связаны с уникальными качествами предмета любви, — предметы любви, как я объяснял вам, заменимы. Но в отношении к Альбертине реализовалась и конституировалась какая-то часть моей души и моего разума, она может оказаться неспособной к дальнейшим трансформациям, то есть она может оказаться неспособной высвободиться из своей оболочки и реализовать чувство как таковое, которое может и должно жить по отношению не обязательно только к этому предмету (оно может, выразимся грубо, «зациклиться» на своей предметной форме выполнения). С другой стороны, я могу основательно забыть Альбертину, — скажем, избавляясь от несчастной любви, если у меня есть, конечно, какая-то гордость и т д., я постараюсь это чувство в себе убить; но я могу его убить настолько, что та часть разума, которая жила через отношение к Альбертине, или та часть чувства, или та часть универсальной души, которая жила по отношению к Альбертине, — эта часть разума со смертью Альбертины в моем отношении к ней (она для меня умерла, я ее больше не люблю), — если она не переключилась на что-нибудь другое, — может уйти, и я навсегда потеряю какую-то часть своей души, своих способностей, своих жизненных сил. Мы иногда за смерть любимых платим смертью собственной души. Душа умирает. И для Пруста, как я вам уже говорил в другой связи, самый страшный образ — образ бесконечности, — представленный в самом крайнем своем виде, а именно, в виде числа и множества. В бесконечности, страшной, живут или пребывают мертвые части моей души, раздробленной и фрагментарной, части, которые я не могу воссоединить с самим собой, и тем самым я не могу сам ожить и предстать в каком-то полном виде или в полном составе своего существа.

Кстати (я не помню, цитировал вам я или не цитировал), Валери, идущий параллельными тропинками и испытывающий сходные проблемы, все те, которые вообще в XX веке встали в отношении художника — не к миру, а к своему собственному произведению, — насколько я как художник реализуюсь, производя тексты или производя произведения? — так вот, испытывая сходные проблемы и считая существенной проблему отношения художника к собственным произведениям, Валери говорил, что великим творцом является не тот, кто создал великие и отдельные, обособленные и завершенные произведения, а тот, кто овладел собой во всем объеме своего существа. Во-первых, овладел собой как способным производить произведения, и во-вторых, овладел собой как то существо, которое в зависимости от того, что оно сделало, попадает в те или иные сплетения в независимом от него реальном процессе движения мира. Ведь очень часто дьявол играет нами именно тогда, когда мы, как птички на ветках, поем песенки и чирикаем. Это есть как раз те случаи, когда искусство оказывается просто областью проявления нашей животной или витальной артистичности (чисто чувственной, физической одаренности к слаганию стихов и т д.).

И вот, введя таким образом проблему, я получаю возможность сказать следующее, уже связывающее этот ход мыслей с тем ходом мыслей, который мы проделали по проблеме времени. Помните, я говорил: чистое время, непроизвольные воспоминания и т д. Теперь мы можем дать это в такой формуле: проблема прошлого и, соответственно, вспоминаний (или времени) для Пруста есть проблема прошлого, которое к нам приходит, с которым мы можем воссоединиться. То есть — умерла ли та часть моей души, которая любила Альбертину, или, высвободившись из любви к Альбертине, она все-таки живет как частица моей души, которой я овладел в полном объеме своих возможностей. Иначе говоря, проблема времени и воспоминаний для Пруста — проблема того, чтобы пребыть здесь и полностью. Это есть проблема полного и здешнего акта. (В отличие от той формулы, которую я дал незадолго перед этим: все, что происходит, происходит не здесь и не теперь.) Решаемая проблема есть обратная: как делается так, чтобы то, что происходит, происходило бы здесь и теперь. Ведь проблема времени есть фактически такое воссоединение с собой, при котором я вытягиваю различные части самого себя, застрявшие, как я уже неоднократно вам говорил, в разных предметах и рискующие в них умереть, что и означало бы мою смерть здесь. То есть не только мною владели бы симулякры в теперешней моей жизни и сознании, а я еще был бы сам симулякрой, — не только жил бы в мире света потухших звезд, но еще сам был бы потухшим светом чего-то, чего уже и нет. Повторю, что это проблема здешнего акта. Например, я сейчас хотел радоваться присутствию женщины, а испытываю скуку, — так вот, задайте по отношению к этому вопрос: где это произошло и когда это произошло? Вот об этом я и говорил, что это не здесь происходит и не сейчас, не тогда, когда я ожидал радости — и вместо этого скучаю. То, что я сейчас вместо радости скучаю, сцепилось раньше, в другом месте, и там, в каком-то смысле, произошло, — вот о чем идет речь. А для меня это жизнь, ведь для меня важно знать: что происходит, собственно говоря? Что со мной происходит, когда вместо ожидаемой радости я смертельно скучаю и думаю только о том, когда это свидание кончится, свидание, на которое я мчался на крыльях любви или на реальных крыльях, — что со мной происходит? Где и когда произошло то, что со мной происходит? Это уже, оказывается, осмысленный вопрос, это не просто банальность — скучно, потому что она скучная. Ведь одним из способов невнесения термина времени и места в происходящее есть приписывание свойств. Свойство — термин, который позволяет нам не вносить время или измерение (вот то, уходящее куда-то, в какой-то объем) в происходящее. Ну, конечно, просто она скучная дура. Но почему я обнаружил это именно сейчас, здесь, ведь ничто предшествующее к этому не вело, наоборот, я был полон ожиданий этого свидания? Обратите к самим себе взгляд этой ищущей души, обратите его на свои собственные переживания, на то, что вам довелось испытать, увидеть и т д., и вы сразу поймете осмысленность этого вопроса и, уж во всяком случае, общность этого прустовского вопроса с теми вопросами, которые вы сами можете задавать. Просто в случае Пруста мы имеем дело с уже продуманным опытом, с уже пройденным путем; но путь-то проходился под знаком вопроса, который мы должны задавать себе. Фактически, когда я спрашиваю: что происходит? — я действительно задаю такой вопрос (и совсем не просто ответить на