[140]. Les mondes désorbités. Выбитые из орбит миры. Ему интересно провести этот эксперимент, потому что нужно ввести координаты для этих орбит. Сначала без орбит начнем, а там посмотрим, каковы координаты наших орбит. Так вот, индивид просыпается, и мы понимаем, что просыпающийся индивид, во-первых, не имеет психологических характеристик, не имеет антропологических характеристик, человеческих характеристик пока никаких у него нет, и, во-вторых, он явно просыпается как часть какого-то индивида. Итак, просыпающийся просыпается в качестве части какого-то индивида — не самого себя как индивидуального человека, а индивида в том смысле, как я говорил вам в самом начале нашей встречи, — в море как стихии, или в воде как стихии. Некое индивидуальное целое, внутри его есть элементы, а вне его — это мертвые части. И здесь мы сталкиваемся с тем, что я назвал неделимостью или существованием каких-то пропорций в устройстве и мира и нас самих. И, чтобы пояснить существование этого неделимого или неизменного, я сделаю следующий шаг. Ну ясно, конечно, что мы сталкиваемся, хотя это слово не употреблялось, с бесконечностью. В каком смысле слова? Свойство привлекательно-загадочное (такое же, как впечатление для Пруста), ясное, манящее и до конца толком не расшифрованное, которое, может быть, будет для вас мотивом, — мы сталкиваемся с тем, чего нельзя начать. Поэтому я сказал: мы просыпаемся как части индивида или целого. Нельзя начать, например, историю. Странная фраза. Но это установленный факт, точнее, закон. Историю нельзя начать; она или есть, или ее нет. Для себя воспользуйтесь следующей метафорой, опять евангелической (я не проповеди вам читаю, но есть удачи человеческого языка душевной жизни, и они в некоторых книгах записаны, и мы можем ими воспользоваться): как посолить соль, если ее нет? Можно ли посолить соль? Соль или есть, или нет ее. Нельзя посолить соль. Потому что, чтобы посолить соль, нужно иметь соль и т д. Задайте себе вопрос: можно ли начать мыслить в абсолютном смысле слова? Нельзя начать мыслить. И именно в этом смысле слова человек просыпающийся, то есть просыпающийся к сознанию, не начинает сознания в абсолютном смысле слова. Он просыпается как часть уже существующего сознания. Вы можете думать над этим, задавая в качестве мотива вопрос: можно ли начать мыслить? Я вам скажу, что, если уже не мыслил, начать мыслить нельзя. Мыслим, если уже мыслили.
Роман — без нажима, без философских слов — легко и элегантно все это делает. Но все-таки за этой легкостью и элегантностью мы должны кое-что ощущать. И когда мы это ощущаемое переводим на доступный нам язык, тогда нам приходится рассуждать и так, как сейчас я это делаю. Иными словами, когда мы оказываемся внутри того, чего нельзя начать, то в нашем эмпирическом сознании, которое есть психологически у каждого человека, начинаются изменения и смещения. Куда-то смещается (и изменяется) наше сознание. К чему-то смещается. К какому-то центру. Мы уже можем смутно угадывать, что центром может быть точка равноденствия, о которой я говорил уже (к сожалению, все, что мы говорили, нужно держать в голове, что очень сложно). Эти смещения в нас происходят в сторону того, что стоит на месте и проявляет себя соответствиями. Сейчас вы смотрите на меня изумленными глазами… но, простите, ведь мы уже имели это в нашей работе. Помните, я цитировал вам Данте, Пруста, Мандельштама и еще кого-то, не помню кого… Уже в нашей собственной работе, то есть в моем рассказе и в вашем слушании, были соответствия. Когда мы хотели о чем-то с толком говорить, мы вдруг обнаруживали, что есть эта же мысль у Мандельштама, эта же мысль — у Данте, и когда мы что-то хотим сказать, то сказанное нами сразу существует множественно. Или, как философы выразились бы, в континууме. Есть континуум мысли, или континуум состояния. Как только мы начали мыслить, мы сместились к тому, что уже есть, что неподвижно стоит и проявляет себя в нас, когда мы движемся, в нас, движущихся, соответствиями. Мы начинаем совпадать с Мандельштамом, Прустом, Данте и т д. И это же есть и в предмете, с которым мы хотим разобраться, то есть в романе Пруста. Есть и в нашем стиле занятий, и в романе. И дело в том, что если бы не было такого устройства, то наша жизнь была бы хаосом и наша психика была бы распадом и патологией. Платон в свое время говорил — фраза, которая является, пожалуй, вершиной философской отвлеченности и философского умозрения. Она прозвучит совершенно абстрактно и непонятно, но привлекательно. Он говорил так — на то, что я сейчас скажу, цитируя Платона, наложите то, что я перед этим говорил: стоит неподвижно, место неизменно, проявляет себя соответствиями, — если бы каждый раз рождалась новая душа, то все было бы хаосом и распадом[141]. И точно так же — для того чтобы была социальная жизнь, в полисе должно быть, скажем, 7 тысяч очагов (очаг — это единица социальной жизни, в данном случае семья), конечное и заданное число душ. Совершенно непонятная вещь. Ясно, конечно, что под душой он не имеет в виду душу, присущую каждому отдельному человеческому телу, он имеет в виду какую-то более крупную единицу; но самое главное, что Платон имеет в виду: воспроизводится нечто соответствиями — через них, — воспроизводится какое-то число индивидов. Или душ, как говорит Платон. Или некоторых неделимых единиц. Я приведу вам два примера существования такой неделимости. Неделимость означает, что что-то есть в максимуме, то есть по всему глобальному, за наши пределы уходящему пространству, и есть в минимуме, то есть в маленькой точке здесь. Все большое есть и в малом (условно представьте себе то, чем морочат вам голову голографы; есть такая современная область оптики, называемая голографией, где вы любую точку разрежете и там окажутся представленными все остальные точки).
Итак, социальный пример. Я специально привожу такие примеры, потому что моя задача, в конце концов, как и ваша, — жить, а жить можно только мысля. То есть имея определенный взгляд, или, как говорил Пруст, стиль[142]. Вы знаете, что существует в медицинской этике запрет на убийство смертельно больных. Так называемая эвтаназия. Убийство из сострадания. Доказуемо, и для нашего глаза, нравственного и физического, совершенно достоверно ясно, что человек так безысходно физически страдает, что было бы морально допустимым убить этого человека. Освободить его от этих невыносимых страданий. Медицинская этика это запрещает. Запрет чисто формальный. В том смысле, что по содержанию наш человеческий глаз в каждом конкретном случае говорит, что можно помочь ему умереть. Он же нас просит об этом. А запрет существует. И мы что — должны нарушить запрет, подчиняясь голосу нашего взгляда, который видит факты? Конкретное содержание требует этого. Философ же и любой развитый человек будет на стороне запрета, а не на стороне содержания. То есть будет на стороне формы, а не на стороне содержания. Почему? Во-первых, мы не знаем, не будучи в состоянии проследить все связи мироздания, мы не знаем, с какими элементами сцепится акт убийства человеческого существа. А не знаешь — не вмешивайся. Во-вторых, самое главное: мы не можем и не имеем права создавать прецедента того, что на основе точного знания можно убивать. Потому что знания взаимозаменяемы. Здесь я точно знаю, что человек безысходно страдает и можно его убить, но это знание в принципе ничем не отличается от знания другого, который твердо знает, что еврея можно убить. Проведите мне разницу между одним знанием и другим… Не проведете принципиальной разницы. Следовательно, убиение безысходно страдающего человека на основе знания (ведь основа какая? я знаю, что он страдает) исключено. И вот основа исключения, то, что я назвал формой, и есть неделимое. То есть то, частью чего являюсь я сам. И сейчас я это поясню другой стороной этого же примера. Скажем, кто-то скажет, что нужно убивать неполноценных людей, больных людей (сейчас я уже отвлекаюсь от тех страдающих, убийство которых есть несомненный акт милосердия, казалось бы). Вы знаете, что существуют такие теории. Они периодически имеют то медицинские основания, то расовые критерии. А есть и социальные теории такого рода. Есть целые классы, которые по каким-то критериям могут быть неполноценными, и их нужно убивать. Но посмотрите, что здесь происходит? Дело в том, что быть больным — и в этом смысле рисковать смертью, болезнью — есть неотъемлемое право человека. Если вы покуситесь на это право другого, вы отнимете его у самого себя. Я уже отвлекаюсь от того, что невозможно провести границу между другими и собой, — что сегодня вы начнете на твердом основании, скажем, убивать сумасшедших как ненужных или цыган как лишних и т д., а потом кто-то вас объявит цыганом или сумасшедшим — я отвлекаюсь от этого, я просто беру сейчас только одну важную для меня сторону. А именно: право на то, чтобы быть больным, то есть право страдать, рисковать и умирать самому (а больной умирает сам, неполноценный страдает сам и умирает сам) есть неотъемлемое и неделимое право человека. И покусившись на него там, я убиваю его в себе. Это неделимо. Одно. Это возвращается ко мне. Древние называли это гармониями. Разные были для этого слова. У Пруста — деревья обращены ко мне, они возвращают мне часть моей души, я ее должен услышать, а не услышав… часть моей души умрет. И тот, кто просыпался, если просыпался, то просыпался как часть этого неделимого. И миры возвращались на свои орбиты, но уже не на орбиты привычки, а на орбиты подлинной жизни, после проделанной тобой работы. Работы под знаком молнии. (Скажем, существуют такие условия производства товаров, при которых те, которые производят товары, не считаются с мнениями и вкусами потребителей. Вам эта ситуация знакома, так ведь? Но ведь это тоже пример неделимости. И говорят, что давайте заставим их считаться с мнениями и желаниями потребителей. А я утверждаю, что так мыслить нельзя. П