Психологическая топология пути — страница 58 из 175

го, и все только в последовательности входит в нашу душу, и всегда есть наш бег собирания всего по частям. А тут, пишет Пруст, «все целиком присутствовало в этот момент». Или — нечто, что держит всю свою жизнь в настоящем. Сущность, которая есть в теле Сен-Лу: поскольку это тело — особое, оно как бы держится целиком в настоящем. То есть все прошлое дано в настоящем. И, как выражается Пруст, «в этом случае не было того, что всегда стоит между нами»[247]. А что стоит между Марселем и его другом Сен-Лу? Что стоит в обычной жизни? А стоят еще не познанные части жизни Сен-Лу, еще не охваченные точки времени и пространства, в которых бывал Сен-Лу, в которых он кого-то любил, что-то думал и т д. Представьте себе, что это — не Сен-Лу, а женщина. Ведь мы хотим охватить все точки пространства и времени, на которых она распростерта. Это и есть проблема. Тело любимой женщины не замкнуто в видимой нам наглядно дискретной фигуре, а простирается в бесконечные части пространства и времени[248]. И в ее глазах, как в фацетах, — она не только тебя видит, а еще видит какое-то незнакомое место, куда она пойдет на свидание[249]. И это еще одна точка пространства и времени, в которой ты не присутствуешь и в которую ты можешь прийти только в последовательности. Так ведь? Так вот, этого между, говорит Пруст, не было. Оно было здесь дано «полностью, все целиком для нашей дружбы». И — самое главное теперь по отношению к нашему экзистенциальному бытию проблемы — ведь та бесконечность, которая проходится в последовательности, всегда оставляя еще что-то, что не охвачено в каждый данный момент, есть механизм устройства наших обычных страстей, наших жизненных реакций, которые Пруст условно называет внутренним диалогом[250]. Или страстной встречей с самим собой, в которой мы устремлены в этот бесконечный бег выяснения отношений. Бесконечность — в которую мы вовлечены, включены. В действительности мы выясняем отношения, решаем проблемы и говорим слова в некотором внутреннем диалоге или в страстной встрече с самим собой, а реальность каждый день другая. Например, мы вечером приготовили решающие слова, упреки и т д., которые должны сказать утром нашей любовнице, а утренняя встреча всегда иная, чем мы думаем. И никогда мы этих слов не сможем сказать или скажем в совершенно перевернутом порядке и скажем совсем другое.

Так вот, перед «телом» Сен-Лу нет этого пространства бега. Нет ничего «между нами», он (Сен-Лу) целиком присутствует, говорит Пруст, Пруст здесь говорит, что Сен-Лу был как бы спиритуализированной игрушкой сущности»[251], — вот в этом движении. То есть его тело полностью было отдано в распоряжение, каждой своей частицей, высказываемой сущности. В этом смысле Пруст говорит «спиритуализированная», или одухотворенная, игрушка. Конечно, не в смысле автомата. И тут Пруст говорит очень забавную вещь перед лицом этого тела, и — почему — это есть какой-то ответ на экзистеницальную проблему наших страстей, то есть наших претензий к миру, наших любовей и ненавистей, которые рождаются из этой страстной встречи с самим собой. В этом беге, который мы «между» должны проглотить. Между нами и другими, которые фактически и есть нечто созданное в нашем собственном внутреннем диалоге. И в этих состояниях, когда вот это случилось (примерно то же самое, что Джойс называл «эпифанией», эта тема сохранилась и у позднего Джойса, но название исчезло, а у Пруста называется «впечатлениями»), в этой эпифанической сцене Пруст говорит — когда есть полное присутствие и нет «между»: «…ты понимаешь, что есть любимый объект, в испытании любви к которому отсутствуют причины любить его, отсутствуют качества, из-за которых мы его можем любить»[252].То есть это единственная ситуация, в которой мы можем установить отношение к человеку в его собственном качестве и достоинстве независимо от нас самих. Мы любим в нем нечто, в чем отсутствуют причины любви и ненависти к нему. И это есть та ситуация, в которой можно «любить» и врага. И прежде всего потому, что эта ситуация позволила приостановить действие предметных картинок в голове. Действуют тела, спиритуализированные тела, а не предметные картинки. Ведь, например, в Евангелии не случайно сказано, и мы психологически это понимаем, — ударили по одной щеке, подставь другую. Мы думаем, что, действительно, имеется в виду конкретное действие. Да нет, имеются в виду некоторые правила гигиены нашей духовной жизни — ты можешь понять смысл происшедшего, если ты приостановил действие предметной картинки в «твоей» голове, в «твоем» уме. А какая предметная картинка в твоем уме действует? Удар по щеке. Что может быть предметнее… Вот это нужно приостановить. И Пруст говорит о ситуации, в которой останавливаются причины и любви, в эгоистическом смысле слова, то есть владения, и ненависти. В этом феномене, говорит Пруст, отсутствуют — как причины любви, так и причины ненависти. Он здесь как бы намечает ситуацию действительно духовного и человеческого разрешения ситуации внутреннего — entretien avec soi-meme — внутренней встречи с самим собой.

И вот, возвращаясь к впечатлениям, я хочу добавить один вывод, который делает и сам Пруст. Но у него все эти выводы разбросаны в разных местах, а я их просто собрал. Значит, по отношению к нашей экзистенциальной проблеме — то, что Пруст называет впечатлениями, имеет еще одну характеристику. То, что глубоко или является впечатлением, в отличие от того, что поразило наше феноменальное «я», — наше феноменальное «я» реагирует на явления, а глубокое «я» реагирует на впечатления. Ну, это по определению так, потому что я уже определил, что впечатление есть нечто, что обращено к нашей глубине и развивается в нашей глубине (в отличие от реактивности явлений). Так вот, все, что обладает такой глубиной и требует нашей глубины тоже, оно, когда мы хотим выразить такого рода впечатление, устраняет из нас (при выражении) какое-либо желание нравиться кому-нибудь или не нравиться. Мы одержимы лишь уважением к тому, что должно быть высказано, то есть к сути дела, и мы не можем думать о том, что кому понравится или кому не понравится. В том числе мы не можем думать о самих себе, об эгоистических самих себе. Мы не можем продумать впечатления, если мы одержимы себялюбием. И наоборот — продумывая впечатления, мы останавливаем в себе действие сил себялюбия. Как в объекте любви отсутствуют, в причинах наших связей с другим человеком, отсутствуют причины любви (в психологическом смысле слова) и причины ненависти — мы любим само по себе. Так и впечатление — выражая его, мы не можем думать о том, кому это доставит удовольствие, кого это обидит, кого не обидит, мы можем думать только о сути дела. В том числе не можем развивать впечатления с любовью к самим себе. Себялюбием. Но эта полнота представленности впечатления и его уникальность нам — как психологическим существам — вначале и вовсе не дана. А что же нам дано? Я говорил о том, что есть бег (в отличие от развития впечатления) в этой бесконечности, когда еще и еще нужно охватить какие-то точки, которые занимал другой человек. И мы должны это узнать. А зазор всегда остается. Мы прекрасно понимаем, что разница между итогом и движением к этому итогу бесконечна. Даже математики знают, что самая ближайшая точка бесконечности отделена от самой бесконечности бесконечностью. Так ведь? Например, разница между опытом и лицом, которое я вспоминаю из этого опыта, бесконечна. Значит, то, что я называл согласованием, или когеренцией, или бытием мысли, — там мы предполагаем некоторое феноменально полное присутствие или феноменологически выполненную актуальную бесконечность. То есть — не реальное прохождение предмета, которое пройти нельзя, а феноменологически полностью представленную актуальную бесконечность. А в нашей нормальной жизни мы имеем дело — с чем? С другого рода бесконечностями. Какого рода бесконечностями? Я говорил, что проблема впечатления есть проблема другой организации сознания, проблема выхода посредством другой организации сознания на другую реальность. В противовес психически-предметно, причинно организованному потоку нашей психологической жизни. И вот в этом организованном потоке нашего сознания мы находимся в рассеянии расширения. Я говорил, что между предметом моей любви и мною — расширившееся пространство, которое я охватить не могу, потому что сколько бы точек моей любимой Альбертины я ни занял (в которых она была), всегда есть еще другие точки. Неожиданно все точки пространства и времени получили смысл, которого они не имели бы, если бы я не имел Альбертины. И передо мной дополнительная задача — этим тоже заниматься и это тоже охватить.

У Пруста эта проблема выныривает чисто словесно. Я свяжу ее (и она действительно связана) с существующей нашей интеллектуальной историей, традицией проблемы. Я имею в виду паскалевскую проблему; введу ее словами Бодлера. Бодлер говорил так (кстати, у Пруста эта бодлеровская проблема гораздо более сложно и содержательно дана): «У Паскаля была своя пропасть, вместе с ним перемещающаяся. Увы, все есть пропасть — действие, желание, мечта. Слово!»[253] Вы помните, какая у Паскаля была пропасть, от которой его охватывало головокружение, — бесконечность звездного неба, то есть космическая бесконечность, и бесконечность микроскопическая. Бесконечность маленьких предметов[254]. Бесконечность большого пространства и бесконечность малого пространства — до предела его минимальности мы тоже дойти не можем. И голова кружится от этих бесконечностей. Но у них одно измерение — предметное измерение. У Пруста же другая, более содержательная бесконечность, у него слово «пропасть» выступает в совершенно фантастических описаниях. Значит, во-первых, для Пруста человек как таковой есть (перефразируя немного самого Пруста) амфибия двух бесконечностей. А что такое амфибия? Двойственное существо, которое живет в двух стихиях: в водной и в во