Психологическая топология пути — страница 59 из 175

здушной. Амфибия двух бесконечностей. И у нас уже не одна бездна, а целых две бездны, и обе разнородные. И вот почему. В контексте анализа различия между знанием и живым впечатлением или между явлением, которое мы можем знать, и впечатлением, которое мы должны развить, — потому что впечатление всегда содержит в себе что-то, чего мы не можем знать, что мы можем лишь своим опытом породить и присутствовать невербально, целиком и полностью, сейчас и здесь (знанием получить нельзя), — значит, в этом контексте Пруст пишет так, мимоходом: «Поскольку я был человеком, одним из тех существ-амфибий, которые одновременно погружены в прошлое и в актуальную реальность»[255]. И вот прошлое и актуальная реальность есть две бесконечности. Причем их нельзя разделить. Нельзя поставить границу и сказать: вот здесь — прошлое, а здесь — актуальная реальность. Потому что в действительности — это две пропасти. Какие? Пропасть макроскопического переноса нашего опыта, который предметен. Мы можем все прошлое представить себе данным в точке и по всем точкам объединить и установить связи между элементами прошлого. И здесь будет у нас бесконечность — сейчас мы узнаем — какая… Но в каждой точке будет проглядывать другая стихия у нашей амфибии, будет высовывать голову — прошлое, которое не позволяет считать прошлое свершившимся и данным в точке. Вот вся наша рациональная мысль основывается на том, что прошлое принимается как данная в точке. Пруст говорит: мы каждый раз в каком-то смещающемся месте, в котором мы — двойные существа, половиной в одной бесконечности, половиной в другой бесконечности. Например, мы половиной в бесконечности объектов, или в объективной бесконечности, которую можно изобразить рационально, но все равно распутаться с ней нельзя. Почему? Да потому что, во-первых, — много. Нельзя быть одновременно во всех местах, нельзя одновременно или сразу многое. Во-вторых — далеко. В каком смысле? В том смысле, что связано со всеми дальними событиями, которые охватить нельзя. Более того, пока мы об этом узнавали и к нам поступала информация от этого далекого, там уже — не то, о чем мы узнавали. (Вспомните интересную ситуацию, которую описывал Толстой в романе «Война и мир»; он применял это к стратегическому знанию, к стратегам: он показывал, что действия наши сцепляются так, что мы планировали действие A, делая для него действие B и C, эти B и C сместили A, и в момент, когда мы хотим совершить A, мы не можем его совершить. Хотя мы именно его задумывали и именно для него действия B и C совершали.) Так вот, мы остановились на том, что, пока поступала информация, — уже не то, сместилось. Там ведь непрерывность действует. Она не ждет, пока мы получим информацию и прореагируем, она продолжает действовать, и все сместилось. Более того, знание, которое мы получаем, не входит в наше место. Мы не можем его к себе присоединить, из предмета мы не можем получить (перенести знание в себя), если мы не воссоздали его внутри самого себя. Не входит. А пока оно не входит… что делать? Что тем временем происходит? Ведь мир не ждет ребенка, пока бы он понял (увы, я должен все время один и тот же пример приводить, потому что новые примеры вводить — это дополнительная сложность). Ведь, подумайте, ребенок не понял сцены полового акта. А тем временем, пока он не понял, — что происходило? Что — мир застыл и ждал, когда он поймет? Вот этот промежуток — он непрерывностью рождается, — что в нем происходит? Вот в какую бесконечность мы не можем войти.

И — другая бесконечность, с другой стороны. Допустим, что мы со всем этим справились — остановили эту непрерывность. Допустим, что мы со всех точек все собрали, и все то время, когда мы чего-то не понимали, мир ждал, пока мы поймем, и ничего не делал, ничего не происходило. И пришло это к нам. А когда пришло, и мы уже знаем, я (приемник этого дела) не весь при приеме. Не всеми теми способностями обладаю в данный момент, которыми вообще обладаю. И более того, я не могу, как говорит Пруст, представить слишком много сцен одновременно[256]. Опять здесь начинает работать непрерывность, или паскалевская бездна. Более того, поскольку участвую, то именно поэтому не могу все знать; что-то не закрепляется в памяти именно потому, что я участвую в событии, которое я должен запомнить, поскольку — или теряю, или изменяю. И можно представить себе, что вся масса, которую мы вынуждены разворачивать в последовательности, и более того — в точках, в которых мы не присутствуем сами все целиком (вся эта масса, о ней можно сказать masse instantanée, мгновенная масса), она ведь, если она живет (а она живет), не считается с нашей последовательностью, с нашими категориями, с нашими формами. Более того, в силу того что все наши действия конструктивны, — а я сказал, что то, что есть, и есть одновременно… — но не в построенном нами понятии одновременности, а вот в какой-то момент… ну, явно, что весь мир сейчас есть, просто мы его должны распределить в какой-то последовательности и если даже установить одновременность событий, то только в абстракции, в введенном понятии одновременности, и это нужно еще сделать и т д., — так вот, поскольку требования жизни конструктивны, то есть мы делаем что-то, собирая себя посредством, например, произведения, то они требуют силы. И пока ты делаешь что-то — например, любовь как культурная форма, — ты окультуриваешь свое собственное чувство, понимаешь что-то, но оно ведь тысячью нитей связано с уровнем других и с тем, что они сделают, и ты не можешь остановить там мир, и ты не можешь не обидеть какого-то, хотя, по сути дела, должен сделать то, что ты делаешь, Например, ты создан для свободной любви. Ничего страшного, это культурная форма, ты ее осуществляешь, но это предполагает такие сплетения времен, такие сплетения способностей и возможностей других, их реакций и т д., что ты не можешь реализовать себя. И поэтому, кстати, мы и живем, убивая себя, потому что мы убиваем себя, чтобы жить. Мы убиваем себя в тысячах желаний, в тысячах наших порывов — не потому, что мы их стыдимся, я не это имею в виду, а потому, что это невозможно, — в каком смысле? Невозможно в пространстве этой бесконечности и непрерывности. Поэтому, кстати говоря, все мыслители всегда мечтали о других социальных формах, о другой цивилизации, имея в виду такое социальное пространство, где бы ты мог сделать высокое, при этом не обидев другого. Не убив, не оскорбив, не обидев, — и следовательно, ты не можешь быть свободным от обиды другого и от сожаления чего-то невозвратимо потерянного и несделанного. Вот эти — с двух сторон объемлющие наши бездны.

Я попытаюсь в связи с Прустом рассказать вам о некоторых утопиях (например, утопию Фурье, гегелевскую утопию; но больше мне симпатична утопия Фурье), связанных как раз с тем, как мы живем в этом пространстве, то есть в пространстве, в котором мы находимся вместе с другими, и что мы можем реализовать и чего не можем реализовать, и что означает потребность в других формах цивилизации, и что эти формы цивилизации, или формы культуры, делают по отношению к нашим возможностям реализации или нереализации. Скажем, у нас будет проблема социальных закупорок, проблема продолжения других своей жизнью, исполнение того, чего не исполнили другие. И поскольку я объединяю разные темы, раз я уже в связи с Прустом ввел тему лесбиянства, то я завершу сейчас примером, чтобы пояснить вам, что я имею в виду под драмой человеческого существования. Я сказал, что чаще всего мы живем так, что условием нашей жизни является наша смерть. Мы умираем — для того чтобы жить. Потому что мы своими силами не можем обеспечить все точки бесконечности — так, чтобы в них случились действия, согласованные с нашими действиями. Мы действия совершаем, осуществляя что-то высокое и низкое, стараясь не обидеть кого-то или не потерять необратимо что-то, так, чтобы об этом потом не жалеть. Значит, наше сожаление и обида других — наш удел. А для Пруста это было проблемой номер один. Например, ему важно было не обидеть мать, а мать не обязана была находиться на том уровне, на котором она признала бы, что гомосексуализм вполне допустимая культурная форма жизни. Она была далека от таких представлений. И он не мог ни публиковать, ни писать роман, пока она не умерла (но это чисто жизненные обстоятельства, я сейчас о содержании романа не говорю). Так вот, у Фурье есть книга «Новый любовный мир». Эта книга была написана в 1830 году (кстати, Фурье — автор одной из социалистических утопий), она была опубликована лишь в 1956 году. Дело в том, что социалисты очень ревностно относятся к своим вождям, они тщательно публикуют их архивы, но причина непубликации в данном случае была проста: они были шокированы весьма фривольным и вольным содержанием этой рукописи и считали, что ее публикация нанесла бы непоправимый урон делу распространения идей социализма. А это была, действительно, утопия нового любовного мира, которая строилась на следующем представлении. Для этого представления я прочитаю цитату из Пруста, чтобы вы поняли, о чем идет речь, — что это не литературные экзерсиции, а проблемы жизни. Текст идет в контексте самой страшной проблемы для Пруста (для героя романа и тем самым для Пруста) — любви к своим родным. Здесь идет речь о любви к бабушке. Что мы любим, как любим, что мы делаем с теми людьми, которых любим. «В любой данный рассматриваемый момент наша тотальная душа имеет почти что лишь фиктивную ценность, несмотря на запас своих многочисленных богатств, ибо то одних, то других нет в нашем распоряжении, идет ли речь о действительных богатствах или о таковых в воображении, и в моем случае это одинаково относится и к воображаемому древнему имени Германтов, и к богатству намного более серьезному, к действительной памяти о моей бабушке». Пруст имеет в виду, что вся тотальная память о бабушке, которая есть, не находится в любой данный момент в его распоряжении, и это есть механизм, который делает любовь той или другой. «Ибо с расстройством памяти связаны и перебои сердца»