Психологические новеллы — страница 29 из 90

Гранька не узнавал сына. От прежнего Мишки остались лишь вихор да веснушки; борода, усы, возмужалость, серый городской костюм делали сына чужим.

— Везде я был, — жуя сахар, рассказывал Михаил.

Агафьин не сводил с него крупных восторженных глаз, твердя, в паузах, бойко и льстиво:

— Ишь ты. Дела, брат, первый сорт. Эх, куры-петушки.

— Был везде. Последние два года прожил в Москве; там и жена моя; женился. Поступил в пивной склад заведующим. Жалованье, квартира, отопление, керосин.

Он сломал крепкую, как железо, баранку, выпил налитый Агафьиным пузатый стаканчик водки, поддел пальцем из котелка щуренка и отсосал ему голову.

Сидел, двигал руками и говорил он просто, но не по-мужицки. Но и тону не задавал, а, видимо, вел себя — как привык. Рыбу он тоже ел пальцами, но как-то умелее. Гранька и Агафьин преувеличенно внимательно слушали его, тряся головами, поддакивая напряженно и счастливо. Он же, попивая из чайника дымный чай, расставив на столе локти, а под столом ноги, рассказывал историю хмурого и смекалистого парнюги, ставшего для деревни барином, «своим из чистых».

Взошла луна, и стало еще светлее, мертвенный день без солнца остался над покоем озер. Уныло звенели комары; в земляной яме, треща красными искрами, дымились головни; у берега, разводя круги, плюхалась от щуки рыбная мелочь, а лесистые острова, холмы стали чернее, строже, глубже тянулись опрокинутые двойники их в чистую сталь озер. Озаренная луной, спала земля.

— Жить буду у тебя, тятя, — сказал вдруг Михаил. Мужики опустили блюдечки, раскрыв рты. — Вот так, хочу жить при тебе. Не прогонишь? — Он засмеялся и закурил папироску, а Агафьин, подхватив уголек рукой, сунул ему. — С тем и приехал.

— Поди-ко, — сказал Гранька, — ублестишь тебя ноне.

— А что ты думаешь, — Михаил засмеялся. — Пора пришла, старик, нажился я. Действительно, вышел я в люди и все такое. Сперва пятьсот получал, теперь тысячу. Венская стоит мебель, граммофон купил дорогой, играет. Приказчики шапки ломают, а я им к праздничку на чаек даю. А какой смысл? Далее для чего мне работать, хозяину вперед забегать, на ломовых горло драть. Вышел я, верно, что говорить, человеком стал. А за каким с…. с……м мне этим человеком по земле маяться? Собаке, брат, лучше. У меня собака есть, пуделек, ей блох чешут, ей-ей. Ну, — тоскливо мне, проку из меня настоящего мало, махнул к тебе, подрезвиться хочу, закис и, видишь ли ты, пью, ей-богу… как пьют — в кабаках знают. Думаешь — вышел в люди — рай небесный. Вопросы появляются.

— Миш, а Миш, — забормотал Гранька, — ты не моги. Против своей жизни не моги.

— Михайло, — сказал Агафьин, хватая рукой бороду, — обскажи, на меркуны, слышь, на Москве из трубок глядят, господа не боятся.

Михаил рассеянно посмотрел на него, но уловил смысл вопроса.

— Это телескоп, — сказал он. — Смотрят, как звезды ходят.

— Вот то самое, — подхватил Агафьин.

— Ну, завтра поговорим, — сказал Михаил. — Положи меня, старик, дай вздохнуть.

Он осмотрелся. Ночевье не изменилось, камыш, вода и избушка были на старом месте.

Все трое легли спать на старых мешках, от которых еще пахло мукой. Агафьин подбросил сена, а Гранька вынес зипуны. Еще поговорили о земляках, рыбе, Москве. Наконец, Агафьин уснул, храпя во все горло. Старик и сын, словно по уговору, сели. Обоим не спалось в духоте ночи, впечатлений и дум.

— Да, буду здесь жить, — громко сказал Михайло. — Как ехал — мало об том думал. Приехал — вижу, место нашел себе. И спокойнее.

— Живи, — сказал Гранька, — рыбу ловить будем.

— И деньги есть.

— Утресь рачни посмотрим. Сколь тебе годов-то теперь, Миш?

— От твоих тридцать долой, только и есть.

Укладываясь, оба думали и заснули, подобрав ноги.

Подаренная жизнь

I

Коркин был человек средней физической силы, тщедушного сложения; его здоровый глаз, по контрасту с выбитым, — закрывшимся, — смотрел с удвоенным напряжением; он брился, напоминая этим трактирного официанта. В общем, худощавое кривое его лицо не производило страшного впечатления. «Джонка», бурое пальто и шарф были его бессменной одеждой. Он никогда не смеялся, а говорил голосом тонким и тихим.

В субботу вечером Коркин сидел в трактире и пил чай, обдумывая, где бы заночевать. Его искала полиция. Хлопнула, дохнув морозным паром, дверь; вошел испитой мальчишка, лет четырнадцати. Он осмотрелся, увидел Коркина и, подмигнув, направился к нему.

— Тебя, слышь, хотят тут, дело тебе есть, — сказал он, подсаживаясь. — Фрайер спрашивал.

— Чего это?

— Какой-то барин, — сказал хулиган, — я с ним снюхался на вокзале. Надо ему кого-то «пришить». Мастера ищет.

— Он где?

— Поедем в «Ливерпуль». Он там в кабинете засел, пьет и бегает. Кулачонко сжал, по столу треснул, зубами скрипнул. Псих.

— Пойдем, — сказал Коркин. Он встал, закрыл шарфом нижнюю часть лица, «джонку» сдвинул к бровям, торопливо докурил папироску и вышел с хулиганом на улицу.

II

По выцветшему, насквозь пропахшему кисло-унылым запахом кабинету «Ливерпуль» расхаживал, нервно потирая руки, человек лет тридцати. На нем был короткий, в талию, серый полушубок, белый барашек на рукавах и воротнике придавал полушубку вид фатовской, дамский. Шапка, тоже белая, сидела на бородатой, жеманно откинутой голове очень кокетливо. Мрачное лицо с выдающейся нижней челюстью, обведенной густой, подстриженной клинышком, темной бородой; впалые, беспокойные глаза, закрученные торчком усы и нечто танцующее во всех движениях от скользящей, конькобежной походки до выворачивания наотлет локтей, — давали общее впечатление холеного, истеричного самца.

Коркин, постучав, вошел. Неизвестный нервически заморгал.

— По делу звали, — сказал Коркин, смотря на бутылки.

— Да, да, по делу, — заговорил шепотом неизвестный. — Вы — тот самый?

— Тот самый.

— Вы… пьете?

По тому, как он резко сказал «вы», Коркин видел, что барин презирает его.

— Пьете, — нахально ответил Коркин; он сел, налил и выпил.

Барин некоторое время молчал, воздушно поглаживая бороду пальцами.

— Обтяпайте мне одно дело, — хмуро сказал он.

— Говорите… зачем звали.

— Мне нужно, чтобы одного человека не было. За это получите вы тысячу рублей, а задатком теперь триста.

Левая щека его задергалась, глаза вспухли.

Коркин выпил вторую порцию и съязвил:

— Самому-то вам… слабо… или как?..

— Что? Что? — встрепенулся барин.

— Сами… трусите?..

Барин устремился к окну и, постояв там вполоборота, кинул:

— Болван!

— Сам болван, — спокойно ответил Коркин.

Барин как бы не расслышал этого. Присев к столу, он объяснил Коркину, что желает смерти студента Покровского; дал его адрес, описал наружность и уплатил триста рублей.

— В три дня будет готов Покровский, — сухо сказал Коркин. — По газетам узнаете.

Они условились, где встретиться для доплаты, и расстались.

III

Весь следующий день Коркин напрасно подстерегал жертву. Студент не входил и не выходил.

К семи часам вечера Коркин устал и проголодался. Размыслив, решил он отложить дело до завтра. Кинув последний раз взгляд на черную арку ворот, Коркин направился в трактир. За едой он заметил, что ему как-то не по себе: ныли суставы, вздрагивалось, хотелось тянуться. Пища казалась лишенной запаха. Однако Коркину не пришло в голову, что он простужен.

Преступник с отвращением доел щи. Сидя потом за чаем, он испытывал неопределенную тревогу. Бродили беспокойные мысли, раздражал яркий свет ламп. Коркин хотел уснуть, забыв о полиции, железной гирьке, приготовленной для Покровского, и всем на свете. Но притон, где он ночевал, открывался в одиннадцать.

У Коркина оставалось два свободных часа. Он решил провести их в кинематографе. На него напало странное легкомыслие, полное презрение к сыщикам и тупое безразличие ко всему.

Он зашел в какой-то из «Биоскопов». При кинематографе этом существовал так называемый «Анатомический музей», произвольное собрание восковых моделей частей человеческого тела. Коркин зашел и сюда.

С порога Коркин осмотрел комнату. За стеклами виднелось нечто красное, голубое, розовое и синее, и в каждом таком непривычных очертаний предмете был намек на тело самого Коркина.

Вдруг он испытал необъяснимую тягость, сильное сердцебиение — потому ли, что встретился с объектом своего «дела» в его, так сказать, непривычном, бесстрастно интимном виде, или же потому, что на модели, изображающие сердце, легкие, печень, мозг, глаза и т. п., смотрели вместе с ним незнакомые люди, далекие от подозрения, что такие же, только живые механизмы уничтожались им, Коркиным, — он не знал. Его резкое, новое ощущение походило на то, как если бы, находясь в большом обществе, он увидел себя совершенно нагим, раздетым таинственно и мгновенно.

Коркин подошел ближе к ящикам; заключенное в них магически притягивало его. Прежде других бросилась ему в глаза надпись: «Кровеносная система дыхательных путей». Он увидел нечто похожее на дерево без листьев, серого цвета, с бесчисленными мелкими разветвлениями. Это казалось очень хрупким, изысканным. Затем Коркин долго смотрел на красного человека без кожи; сотни овальных мускулов вплетались один в другой, тесно обливая костяк упругими очертаниями; они выглядели сухо и гордо; по красной мускулатуре струились тысячи синих жил.

Рядом с этим ящиком блестел большой черный глаз; за его ресницами и роговой оболочкой виднелись некие, непонятные Коркину, похожие на маленький станок, части, и он, тупо смотря на них, вспомнил свой выбитый глаз, за которым, следовательно, был сокрушен такой же таинственный станок, как тот, которые он видел.

Коркин осмотрел тщательно все: мозг, напоминающий ядро грецкого ореха; разрез головы по линии профиля, где было видно множество отделений, пустот и перегородок; легкие, похожие на два больших розовых лопуха, и еще много чего, оставившего в нем чувство жуткой оторопелости. Все это казалось ему запретным, случайно и преступно подсмотренным. В целомудренной восковой выразительности моделей пряталась пугающая тайна.