м каждую теорему в геометрии как что-то отдельное от других ее теорем. Нет, есть исходные посылки, аксиомы, но из них выводится все богатство геометрического знания как некоторая единая система. Но если мы перейдем от геометрических соотношений к тем основаниям, которые имеет всякая вещь, то мы увидим, что не только у геометрических фигур, но и у всякой вещи есть некая неизменная основа и нечто, объединяющее все вещи этого рода. Скажем, при всей подвижности и изменчивости собаки мы можем сказать, с одной стороны, узнаем в ней ту же самую собаку и щенком, и взрослой собакой, и старой, и в различных изменениях: голодная, сытая, спящая и т. д., и, с другой стороны, во всякой собаке мы узнаем собаку. Что это значит? Что мы не просто смотрим на множество разрозненных признаков, которые даны нам через зрение (или через слух, когда мы слышим лай). Мы, в принципе, всегда вместе с этим многообразием знаем, что такое собака, каков как бы принцип устроенности собаки как собаки. Этот принцип устроенности собаки как собаки мы должны каким-то образом знать для того, чтобы, увидев некое животное – может быть, видя его в первый раз, и пусть даже это будет животное необычного для нас окраса, роста и т. д., – мы все равно сказали бы: это собака. Для такого принципа устроенности вещи как вещи такого-то вида Платон находит слово идея. Собственно, его языковая интуиция близка к той, благодаря которой мы говорим о, например, видах животных: слово «идея» (как и близкое к нему слово «эйдос», сейчас мы не будем вдаваться в различия между ними) означает по-гречески «вид».
Так вот, идеи выстроены в своего рода иерархию. С одной стороны, мы говорим: это собака. А с другой стороны, мы можем сказать: это млекопитающее. У нас есть идея млекопитающего, которая объемлет и собаку, и слона, и кита, и так далее. Можно сказать: это живое существо. Можно сказать: это нечто сущее. Можно восходить все выше, выше, и в конце концов мы приходим к некоторому корню всего многообразия идей, к некоторой самой общей идее, которую Платон называет идеей блага.
Это очень греческая интуиция – что идеальная полнота, из которой разворачивается разнообразие, есть благо. Что мир – это некоторое многоцветие, в котором присутствует единство, и это единство – единство блага. Мир благ. Мир в основе своей благ, мир греков. Хотя этот мир может быть непредсказуем и страшен, но его бытийная основа у Платона является благой.
В философии Платона заявляет о себе способ бытия-в-мире, способ восприятия, при котором опорной способностью человека является способность чувства. При этом нужно различать ощущение и чувство так, как делает это, к примеру, замечательный немецкий мыслитель конца XVIII – начала XIX века Фридрих Генрих Якоби. Якоби рассматривает способность чувства, Gefühl, отличая ее от ощущения, Sinnes-Empfindung, как способность умозрения, постижения идеального (в Платоновом смысле). Он говорит, что чувство – это рецептивность разума. Так же, как благодаря нашей способности ощущать мы открыты для многообразного изменчивого внешнего мира, так благодаря способности чувства мы открыты для того, что Платон называет миром идей. Кстати, Якоби здесь делает через голову Канта нечто созвучное Платону, потому что именно Платон говорит, что идея – это нечто созерцаемое, но созерцаемое умом, а не телесными глазами.
Но ведь обычно мы говорим о чувстве как о том, что связывает нас с другими людьми. О том, что раскрывает для нас сферу субъект-субъектных отношений. Как одно с другим связано?
Дело здесь в том, что и личность человека, его лицо – об этой реалии, еще не находя для нее чеканного слова, Платон уже начинает рассуждать в диалоге «Федр», – мы постигаем так, как постигаем идеи, идеальное. Когда мы говорим, что хорошо знаем какого-то человека, мы знаем в нем не просто множество каких-то признаков, или даже черт характера, или каких-то его отдельных проявлений. Мы знаем его. Каков он в той своей сути, которая остается в общем-то неизменной от начала до конца. Человек может развиваться, человек может деградировать, человек может совершенствоваться и может что-то терять в себе. Но при этом, если это наш близкий друг, если это человек, которого мы по-настоящему знаем, к которому у нас есть настоящее чувство – дружбы, любви, небезразличия, – если мы связаны с ним этим чувством, то мы видим за всем этим многообразием его самого – того, кого мы любим. Его лицо – не внешнее лицо, а его существо, личность – мы видим скорее так, как мы видим невидимые глазу идеи, сущностные определения вещей. Мы видим, кто есть он сам, что значит для этого человека быть собой. Точно так же, как мы, видя собаку, должны иметь, по Платону, уже идею собаки, знать, что такое собака. А здесь мы знаем не что такое человек вообще (применительно к конкретному человеку), а что такое для него быть вот этим… Пашей, Богданом и так далее. Мы личность его постигаем. Постигаем благодаря той же способности чувства, благодаря которой постигаем идеи.
И вот об этом Платон совершенно замечательно говорит в «Федре». Это удивительный диалог, посвященный теме, которая не может, наверное, не заинтересовать: в нем обсуждается, как нужно относиться к тому, кого ты любишь. Как любящий должен относиться к любимому? Наверное, ни для кого не секрет, что наиболее благородной и высокой формой любви древний грек этого времени считал любовь зрелого мужчины к юноше; такая любовь считалась как бы более «романтической», как мы бы сказали, чем любовь мужчины и женщины. Это связано с определенными историческими обстоятельствами и традициями; такая любовь носила еще и воспитательный – по отношению к юноше – характер. Но Платон – мыслитель достаточно глубокий для того, чтобы, говоря о любви, говорить те вещи, которые в принципе сущностны для всякого рода любви. И человек, который осмысливает любовь между мужчиной и женщиной, тоже, в общем-то, может почерпнуть важные для себя вещи из этого диалога Платона. Но тем не менее диалог начинается с вопроса о том, следует ли юноше в ответ на домогательства влюбленного ему отдаться. Это Греция, там с этим делом действительно по-другому обстояло, там все проще и непосредственнее происходило в этом плане; и софист Лисий, речь которого показывает Сократу юноша Федр, говорил: мол, от влюбленных один только вред, они совершенно сумасшедшие, одержимые люди, они не могут дать ничего хорошего тому, кого они любят, поскольку они не в себе; а отдаться юноша должен тому, кто совсем его не любит. Под последним Лисий имел в виду, конечно, себя.
Федр читает Сократу речь Лисия, а тот говорит: да, красивая, конечно, речь. Но что-то мне в ней не нравится. Знаешь что? Мне как-то очень не нравится то, какое за этим стоит отношение тому, кого мы называем богом, к Эроту. Мы воспеваем любовь, считаем ее чем-то высоким, а тут она представлена как простое безумие и одержимость. Верно ли, что любовь – это не более чем такое вот буйство и ослепление? В этом ли сущность любви?
Размышляя об этом, Сократ, главный герой этого диалога Платона, пытается раскрыть сущность любви, показать, что, когда ты любишь, ты прозреваешь в любимом… нечто вечное, что-то такое, что может быть в нем не раскрыто, но что дано сразу и навсегда. Впрочем, даже не что, а кто: его как кто. Видя это, он видит невидимую глазу красоту возлюбленного; он видит, каким этот человек в принципе способен быть в полноте. И потому, говорит Сократ, врет Лисий, что любящий ничего хорошего дать возлюбленному не может. Видя возлюбленного, каким он может быть в полноте своей жизни, он может помочь ему к этой полноте прийти; он может помочь возлюбленному найти себя и себя раскрыть, себя осуществить. Но здесь, говорит Сократ, как раз перед человеком возникает определенного рода опасность.
Для того чтобы понять, в чем эта опасность заключается, имеет смысл сказать о том, как устроена душа человека. Потому что из самого устройства души проистекает опасность на этом пути – опасность, которая может то доброе, что есть в любви, затмить или разрушить. Но для того, чтобы понять, Платон рассказывает то, что сегодня называют платоновским мифом. Что такое платоновский миф? Это вообще нечто другое, чем миф в традиционной системе мифологии. Платоновский миф – это не способ упорядочить мир, в котором человек живет. А это больше похоже на что-то, что, переводя на наш бытовой язык – огрубляя, конечно, – можно было бы назвать байкой. Платон рассказывает такие истории, которые не следует воспринимать буквально. Ведь эти истории таковы, что они передают не нечто зримое, ощущаемое, они передают смысл. И обычно это смысл, который невозможно передать путем прямого описания и раскрытия, потому что это смысл предельный для человека. Потому что этот смысл находится не внутри знаемого или внутри опыта. Он является ориентиром, к которому человек может стремиться, но этот ориентир всегда находится на границе или даже за границей его опыта. Это ориентир, который всегда оказывается перед человеком, который никогда в полноте не бывает достигнут, это некоторая смысловая основа, которая держит человеческое существование, но которая не дана как некий объект познания внутри человеческого опыта, а дана как то, что может познаваться лишь на границах этого опыта.
И вот Платон рассказывает следующий миф. Он говорит, что души изначально существуют независимо от тел. Изначально они крылаты и летают в небесах, сопутствуя богам. Чем они питаются? Они питаются созерцанием идей, идеального мира. Для того чтобы напитаться, душе нужно взлететь по краю небесного свода и проникнуть за свод небес, отделяющий ее от созерцания занебесной области – созерцания, насыщающего душу. Занебесная область – это мир идей. «Эту область, – говорит Платон, – занимает бесцветная, без очертаний, неосязаемая сущность, подлинно существующая, зримая лишь кормчему души – уму; на нее-то и направлен истинный род знания». Душа же подобна колеснице, которой правит возничий и в которую впряжены два коня.