столь же невозмутимо сказал: «Вот видишь, я же предупреждал тебя. Ты сам себе нанес убыток. Ну не безумец ли ты?»
Видно, нелегко хозяину было иметь такого раба-философа. В конце концов, он дал Эпиктету свободу.
Также у стоиков есть и практика памяти о смерти как о моменте, когда человек не сможет уже ничего в своей жизни изменить. Смысл этой практики у них, впрочем, иной, чем у эпикурейцев. Смерть опять же понимается как абсолютная граница, но память о том, что умереть предстоит с неизбежностью, побуждает стоика не откладывать свое нравственное исправление, а начинать жить нравственно прямо сейчас. Потому что если откладывать, то прийти к этой смерти можно в состоянии абсолютной раздвоенности, с чувством глубокого противоречия между свойственным тебе по природе стремлением к добру и тем злом, которое ты создаешь в жизни. Это то, что касается стоической школы.
Теперь мы переходим к другому периоду. Это римский период. Иногда его началом условно считают самоубийство египетской царицы Клеопатры 12 августа 30 г. до н. э. Но в принципе этот период начинается в конце I века до н. э., в период, когда Рим становится мировой державой.
Рим, который захватывает в том числе Грецию, очень многое в культурном плане у греков берет. Рим развивает совершенно новую удивительную технику, строительство, появляется канализация, но в плане культурном заимствует, прежде всего, у греков. Для образованного римлянина греческий язык является показателем его образования, и, более того, для многих римских философов греческий язык является языком их мысли. Даже в III веке до н. э. живущий в Риме Плотин будет писать по-гречески. Философия – это греческое, а не римское начинание, оно в Рим приходит извне. Римские философы – ученики греков.
Тут есть, конечно, проблема, на которую обратил внимание Хайдеггер: все-таки латиноязычные люди не только читают по-гречески, но и начинают переводить греков на латынь. И этот перевод оказывается смещающим те смыслы, которые присутствуют в текстах греков. Латинская терминология, возникающая как аналог греческой, не копирует смысл, а переводит его на некоторое другое бытийное основание.
Но вернемся к особенностям философии в это время. Во-первых, хотя связь философии с образом жизни и не разрушается совершенно, все же момент теоретичности, момент отвлеченно-познавательный в философии возрастает все более и более. Во-вторых, философии начинают все больше учиться по книгам. Философии учатся, разбирая труды основателей и классиков философских школ. Платоники учатся философии не в процессе совместной жизни с учителями Академии, собеседовании с ними, а в чтении Платона. Последователи Аристотеля читают Аристотеля. Стоики погружаются в изучение трудов Зенона и Хрисиппа. Эпикурейцы читают Эпикура.
Мощно развивается искусство экзегезы, искусство толкования авторитетных текстов. Каждая из школ толкует авторитетные для нее тексты. Порой эти толкования достигают удивительной утонченности и изощренности. Текст воспринимается иначе, чем он воспринимается сейчас в практике обычного нашего чтения. Можно сказать, вспомнив слова Лейбница, сказанные совсем о другом – о монадах, – что текст воспринимается как своего рода «зеркало универсума».
Что бы мы, к примеру, увидели в реплике Сократа, которой начинается платоновский «Тимей»: «Один, два, три, а где же четвертый из тех, что вчера были нашими гостями, а сегодня собирались устроить нам ответную трапезу?» Скорее всего, обычную житейскую сценку. А Прокл (412–485) в своем комментарии к «Тимею» находит в этих словах физический, этический и теологический смыслы, соответствующие природному, душевному и божественному уровням мироздания. К примеру, чтобы нам не погружаться в более сложные размышления Прокла о числах, когда он трактует слова «Один, два, три…», упоминающаяся в конце приведенной фразы ответная трапеза на уровне физического смысла трактуется как естественный обмен и взаимодействие между вещами в природе, на уровне этического – как философская практика диалога, обмена мыслями, на уровне теологического – как состояние вечного пиршества, в котором пребывают боги.
В плане разработки практики экзегезы, различных подходов к толкованию текстов римский период философии очень интересен. Но при этом на что сетуют многие учителя, которые учат в это время? Они говорят: мы учим наших учеников, и те начинают тонко разбираться в том, что говорил Платон, Аристотель, другие мыслители, они научаются размышлять об этом. Они владеют сложными и утонченными способами толкования текста. Но саму жизнь многих из них занятия философией никак не меняют. Пришли они людьми испорченными, безнравственными, бездумными даже; и вот при всей освоенной ими интеллектуальной изощренности они могут жить, по существу, не только безнравственно, но даже и бездумно. Они могут по-настоящему, бытийно, не мыслить так, чтобы эта мысль меняла их жизнь. А просто быть многознающими. Каковое многознание, как сказал еще Гераклит, уму не научает.
И это проблема для учителей того времени. Многие из них пытаются эту ситуацию как-то преодолеть, показать ученикам, что – да! очень важно погрузиться мыслью в то наследие, которое у нас есть. Но это сокровище должно не просто извне, отвлеченно нами восприниматься. Оно должно становиться нашей плотью и кровью, нашей жизнью. Если мы читаем Платона, мы должны жить по Платону.
Наверное, наиболее влиятельной крупной фигурой философии римского периода, человеком, который – что интересно здесь нам – делает важный вклад и в познание душевной жизни человека, является мыслитель III века н. э. Плотин (204/205—270).
Плотина сегодня часто называют основоположником неоплатонизма, в общем-то, обычно не задумываясь о том, когда вообще появляется сам термин «неоплатонизм». Плотин никогда не сказал бы: я – неоплатоник. Плотин говорил: в наших учениях ничего нет нового, и не сегодня они родились. Все, что мы говорим, есть уже в наследии, дошедшем до нас и от Пифагора, и прежде всего от Платона и от других мыслителей, которые до нас жили. И в принципе мы, говорил Плотин, лишь следуем Платону в том, что говорим, пишем, о чем размышляем. Вплоть до XIX века речь применительно к Плотину шла о платонизме. Никакого понятия «неоплатонизм» не было. Термин «неоплатонизм» возникает в XIX веке, когда начинает активно развиваться историческое сознание. В XIX веке появляется понимание того, что Плотин, – притом что он стремится следовать Платону, – говорит все же новое слово. Он не просто воспроизводит, но обновляет Платонову философию. С этого времени в истории философии и укореняется термин «неоплатонизм».
Непосредственно же Плотин является учеником загадочного для нас мыслителя, от которого не осталось письменных текстов и который, возможно, как и Сократ, ничего не писал. Звали его Аммоний, а прозвищем его было Мешочник (по-гречески – Саккас). Аммоний, до того как открыл свою философскую школу, по всей видимости, работал грузчиком в порту Александрии. Загадочный человек, оставивший память о себе скорее благодаря своему ученику Плотину, с благодарностью о нем вспоминавшему, ученику, который долго искал себе учителя философии, обошел много философских школ, слушал много интересных людей; но когда он пришел к Аммонию, он сказал: я нашел то, что искал, я останусь здесь. И много лет учился у Аммония, затем открыл свою философскую школу и многие годы после ее открытия, так же как и Аммоний, ничего не записывал. Но учил философии в духе Аммония.
Но Плотин все-таки настоящий гениальный философ. Едва ли его ученичество было путем человека, который вторичен по отношению к своему учителю. А главное, он не просто учился и учил философии, но действительно проходил путь жизни философа. И Платона читал он, учась у него пути своего рода мистического восхождения. Восхождения для соединения с Источником всего сущего – с Единым, с Богом, как иногда именует его Плотин.
В старости Плотин начинает записывать свои размышления. Эти записи систематизирует позже его ученик Порфирий. Порфирий разделит их на шесть разделов, а каждый раздел – на девять частей (отсюда и название работ Плотина – «Эннеады», т. е. «Девятки»).
Плотин действительно прочитывает Платона как учителя мистического восхождения. Он видит в его текстах основание для того, чтобы человека рассматривать как существо, которое душой своей сопричастно всем ступеням сущего – от единого до материи. Все сущее, согласно Плотину, проистекает из единого источника, проходя в этом истечении (эманации) ряд ступеней. Каковы ступени эманации, по Плотину? Есть Единое – источник всего сущего. Из него проистекает ум как двоица. Почему? Потому что ум обладает рефлексией, он мыслит самого себя, а значит, разделяется на ум как мыслящий и ум как предмет мышления. Затем душа мировая, из этой души проистекают уже отдельные души и отдельные идеи вещей, поэтому эта душа объемлет собой сферу платоновских идей, и дальше уже идет воплощение этих идей в материи. Материя – это предел удаленности от Единого. Если Единое просто, цельно, нераздельно, то материя – это нечто абсолютно дробное, абсолютно бесформенное, абсолютно лишенное какой бы то ни было цельности и какого-либо образа.
Для Плотина материя есть источник зла и зло как таковое. Почему? Потому что благо для Плотина – цельность, единство, простота. Зло – раздробленность, рассеянность, бесформенность.
Человеческая душа на уровне обыденного сознания обращена к миру единичных вещей, к миру, который представляет собой некоторый род смешения формы и материи, представляет собой формы, идеи, воплощенные в материи. Но есть уровни душевной жизни, которые лежат ниже нашего сознания. И Плотин сделал ход в сторону признания того, что мы называем подсознательным, лежащим ниже сознания. Это те уровни, на которых наша душа оказывается связана с телом и, далее, с материей.
Наша душа не чужда всего того, что лежит ниже нашего обычного сознания. Но точно так же наша голова, говорил Плотин, вспоминая платоновский образ, всегда находится выше небес. Есть и, скажем так, надсознательные уровни душевной жизни. Душа соприкасается с миром идей и с Мировой душой. Далее, она соприкасается с уровнем ума как чистой саморефлексии. И наконец, наша душа всегда имеет свой исток в Едином и всегда соприкасается с Единым как с источником всякого бытия.