Психология масс и анализ человеческого «я» — страница 33 из 38

как только их интеллект сталкивается с сопротивлением безотчетного чувства. Но рассудок возвращается после того, как это сопротивление оказывается преодоленным. Логическое ослепление, вызванное войной у лучших представителей европейской интеллектуальной элиты, является вторичным феноменом, следствием чувственного возбуждения, и надо надеяться, что ослепление пройдет, когда уляжется возбуждение.

Если мы именно так поймем отдалившихся от нас сограждан по культурному отечеству, то нам будет легче перенести вызванное этим отчуждением разочарование, так как в свете вышесказанного мы можем предъявить им куда более мягкие требования. Народы повторяют путь развития отдельно взятого индивида и сегодня находятся на первобытной ступени организации, на ступени организации многочисленных замкнутых сообществ. Соответственно, воспитательный момент внешнего давления на нравственность, каковой всегда оказывается столь действенным для отдельного индивида, в условиях войны решительно ослабевает. Мы, правда, надеялись, что великая общность интересов, подкрепленная нуждами производства и свободным перемещением людей, способна стать началом такого внешнего давления и принуждения к культуре, но выяснилось, что народы ставят свои страсти выше собственных интересов. Люди используют интересы лишь для того, чтобы рационализировать свои страсти. Они выдвигают на первый план интересы, с тем чтобы обосновать потакание своим страстям. Остается загадкой, почему представители одной национальности ненавидят и презирают друг друга и почему такие же чувства, даже в мирное время, испытывают друг к другу целые народы. Мне нечего сказать по этому поводу. В таких случаях мы видим, что – по какой-то неведомой причине – в собранных вместе миллионах людей исчезает приобретенная ими под влиянием культуры нравственность, и остаются только самые примитивные, древние и грубые душевные установки. Что-то изменить в этой прискорбной ситуации, вероятно, можно только с помощью целенаправленных усилий. Но немного больше правды и искренности в отношениях людей друг к другу, в отношении власти к подданным способны сделать этот грядущий процесс менее болезненным, а путь более прямым.

IIНаше отношение к смерти

Второй момент, благодаря которому мы, по моему мнению, так неуютно чувствуем себя в этом некогда таком чудесном и знакомом нам мире, заключается в резком изменении нашего привычного отношения к смерти.

Это отношение никогда не было искренним. На словах мы, естественно, были готовы признать, что смерть является необходимым исходом жизни, что каждый из нас по своей природе обречен смерти и долг смерти должен быть оплачен. Короче, мы с легкостью признавали, что смерть естественна, неоспорима и неизбежна, но при этом вели себя так, словно на самом деле все обстоит по-другому. Мы всегда проявляли неодолимую склонность отодвинуть смерть в тень, исключить ее из нашей жизни. Мы изо всех сил старались молчать о ней, и существует даже поговорка: думать о чем-то не больше, чем о смерти. Естественно, речь идет лишь о собственной смерти. Мы не способны представить себе свою собственную смерть, и каждый раз, когда мы пытаемся это сделать, при всем старании мы – вольно или невольно – остаемся в роли сторонних наблюдателей. У психоаналитиков есть такая поговорка: по существу, никто из людей не верит в собственную смерть; иначе говоря – подсознательно каждый из нас убежден в собственном бессмертии.

Что же касается смерти других людей, то культурный человек всячески избегает разговоров на эту тему и лишних упоминаний о смерти. Переступают эту границу только дети, которые без всякого стеснения говорят друг другу о возможности умереть и могут даже высказать нечто подобное в лицо человеку, которого они – вне всякого сомнения – любят. Например, ребенок может сказать: дорогая мамочка, когда ты, к несчастью, умрешь, я буду делать то-то и то-то. Взрослый культурный человек неохотно даже думает о смерти других. Эти мысли раздражают и вызывают у него неприятный осадок. Исключения редки; обычно о смерти вынуждены в силу профессии думать адвокаты, врачи и т. п. – то есть люди, имеющие дело со смертью по долгу службы. О смерти позволительно думать также, если с этим событием связано обретение свободы, получение наследства или повышения по службе. Но эти рассуждения никоим образом не умаляют наше трепетное отношение к смерти. Когда она случается, нас охватывает искренняя глубокая печаль, мы испытываем потрясение, словно от страшной неожиданности. Мы всегда стремимся подчеркнуть случайный характер смерти: это несчастный случай, следствие тяжелой болезни или преклонного возраста. Тем самым мы выдаем наше стремление принизить значимость смерти, заменить случайностью ее необходимость и неотвратимость. Нагромождение многочисленных смертей представляется нам чем-то неслыханно ужасным. У нас совершенно особое отношение к умершему – мы восхищаемся им как человеком, совершившим какое-то невероятно трудное деяние. Мы воздерживаемся от всякой критики в отношении усопшего, прощаем ему все несправедливости и прегрешения, исходя из девиза de mortuis nil nisi bene («о мертвых только хорошее»), а в своих надгробных речах и в надписях на памятниках говорим только о добрых делах покойного. Уважение к мертвым, в котором они уже не нуждаются, для нас превыше хорошо известной нам истины и превыше уважения к живым.

Это культурно обусловленное отношение к смерти повергает нас в полное отчаяние, когда умирают близкие нам люди – родители, супруги, братья, сестры, дети или любимые друзья. Вместе с ними мы хороним наши надежды, чаяния, радости; мы безутешны, ибо никто не может возместить нам утрату. Мы ведем себя, как Азра, которая умирает вместе с теми, кого она любила.

Такое отношение к смерти оказывает сильное влияние на нашу жизнь. Жизнь теряет смысл, лишается интереса, если ставки в жизненной игре становятся слишком низкими, если мы не ставим на кон что-то очень важное, иногда и саму жизнь. Без риска она стала бы пресной, безвкусной и бессодержательной, как американский флирт, о котором заранее известно, что он ничего не сулит нам, в отличие от континентальной любовной интриги, по ходу которой у обеих сторон обязательно возникают какие-то серьезные проблемы. Наши чувственные связи и невыносимая сила нашей печали отвращают нас от того, чтобы искать опасностей для нас и наших близких. Мы не отваживаемся принимать во внимание целый ряд предприятий опасных, но необходимых, – таких, например, как испытательные полеты, дальние экспедиции или работа со взрывчатыми веществами. При этом нас парализует сама мысль о том, что в случае несчастья и смерти никто не сможет заменить сыну мать, жене – мужа, детям – отца. Наклонность исключать смерть из всяких планов и расчетов ведет к множеству других отрицаний и исключений. Но вспомним девиз Ганзы: Navigare necesse est, vivere non necesse! (Выходить в море необходимо, а жить не обязательно!)

Поэтому и получается, что только в мире вымысла – в литературе или театре – ищем мы эрзац жизненных утрат. Именно там мы еще находим людей, умеющих отважно умирать и находящих в себе мужество убивать врагов. Именно вымысел создает условия, примиряющие нас со смертью, хотя при всех превратностях судьбы мы непоколебимо сохраняем свою веру в неприкосновенность жизни. Как это печально, что в жизни, как в шахматной партии, может случиться так, что один неверный ход приводит к проигрышу, с той лишь досадной разницей, что в жизни невозможно отыграться в следующей партии. И именно в вымыслах искусства находим мы так недостающую нам множественность, многократную повторяемость жизни. Мы умираем, отождествляя себя с героем, но тем не менее переживаем его и готовы еще не раз умереть с другими героями.

Очевидно, что война решительно и жестоко упраздняет такое удобное отношение к смерти. Теперь стало невозможно отрицать смерть. В нее приходится поверить. Люди действительно умирают, причем не единицами, а иногда десятками тысяч в течение одного дня. Смерть перестает быть случайностью. Разумеется, пуля случайно попадает в кого-то одного, но кто-то другой может так же легко получить следующую пулю. Нагромождение смертей кладет конец впечатлению случайности. И разумеется, жизнь сразу делается интересной, она возвращает себе истинное содержание.

Здесь мы должны выделить две группы людей. Первые жертвуют жизнью на полях сражений; вторые, оставшиеся дома, боятся потерять своих ушедших на фронт родных и близких, которых может настигнуть смерть от ран, болезней и инфекций. Было бы очень интересно исследовать изменения в психологии фронтовиков, но я слишком слабо разбираюсь в этом предмете. По необходимости я ограничусь людьми из второй группы, к которой принадлежим мы – оставшиеся дома. Я уже говорил, что, по моему мнению, присущее нам ослабление способности к поступкам обусловлено тем обстоятельством, что мы не можем и дальше сохранять наше прежнее отношение к смерти, а нового отношения мы пока не обрели. Вероятно, нам будет легче, если мы направим наше психологическое исследование на два других отношения к смерти: на отношение, какое мы приписываем доисторическому первобытному человеку, и на то, которое сохраняется в каждом из нас, но погребено в глубинах нашей психической жизни и остается ниже порога сознания.

Как относились к смерти доисторические люди, мы знаем, естественно, только по реконструкциям и умозрительным заключениям, но я считаю, что этого достаточно все же, чтобы прийти к заслуживающим доверия выводам.

Первобытный человек относился к смерти весьма своеобразно. Его отношение к смерти было отнюдь не однозначным, а скорее противоречивым. С одной стороны, он относился к ней очень серьезно и понимал, что она отнимает у него жизнь. Поэтому он стремился всеми силами ее умилостивить. С другой стороны, он отрицал смерть и принижал ее. Это противоречие усугублялось тем обстоятельством, что он совершенно по-разному относился к смерти соплеменников и врагов. Смерть последних казалась ему оправданной и обоснованной, он считал ее уничтожением ненавистных чужаков, и никакие сомнения и рассуждения не удерживали первобытного человека от убийства. Он был страстным существом, жестоким и беспощадным, как и все прочие животные. Убивал он охотно, убийство было для него делом само собой разумеющимся. Нам не стоит приписывать первобытному человеку инстинкт, удерживающий других животных от убийства и поедания особей собственного вида.