стоит в опосредующем эту деятельность отражении ее самой, ее материала, условий, средств, продуктов и т. д.). Понятие переживания-созерцания, как мы установили, означает определенный режим, или уровень, функционирования сознания как системы, существующий и действующий наряду с другими режимами – рефлексией, сознаванием (презентацией) и бессознательным (с. 35–38). Переживание-деятельность опосредуется в общем случае всей многоуровневой системой сознания в целом.
Эти положения позволяют нам выдвинуть гипотезу о многоуровневом построении переживания по образцу представлений Н.А. Бернштейна об уровневом построении движения. В каждом конкретном случае деятельности переживания перечисленные уровни сознания для реализации этого процесса образуют некоторое уникальное функциональное единство, в котором тот или другой уровень берет на себя роль ведущего. Скажем, в приводившемся чуть выше примере из романа «Жизнь Арсеньева» И.А. Бунина деятельность переживания строилась преимущественно на бессознательном уровне («тайная работа души») при активном участии уровня непосредственного переживания* («желание какой-то перемены в жизни, свободы от чего-то и стремление куда-то»). Когда все эти «какой-то», «чего-то», «куда-то» начинают позитивно определяться, презентироваться в сознании, это говорит о том, что в работу включается уровень осознавания. В творческом разрешении так называемых проблемно-конфликтных ситуаций особенно важны процессы рефлексивного уровня (Семенов, Степанов, 1983).
Коснувшись проблемы представленности деятельности переживания в сознании, нельзя оставить без внимания тесно связанную с ней проблему представленности в сознании критической ситуации. Отнюдь не всякая ситуация, которая из внешней (например, психотерапевтической) позиции может быть квалифицирована как критическая, осознается и самим субъектом как таковая. Эта неточность осознания чаще всего является не просто дефектом восприятия и понимания, то есть чем-то отрицательным, а положительным продуктом бессознательного защитного переживания, что в психотерапевтическом плане порой требует специальных усилий по разрушению сложившейся защитной иллюзии, будто бы ситуация все-таки разрешима при данных внутренних и внешних условиях. Иначе говоря, иногда приходится искусственно доводить пациента до осознания необоснованности его надежд на наличие прямого и непосредственного решения проблем, чтобы переориентировать его сознание на другую, адекватную сложившейся ситуации активность – активность сознательного переживания вместо ставшей неадекватной активности предметно-практического действия. С точки зрения гипотезы о многоуровневом построении переживания речь идет в этих случаях о психотерапевтической смене ведущего уровня переживания, о переводе его с регистра бессознательного на регистры сознавания, переживания-созерцания и рефлексии.
Возвращаясь теперь к поставленному выше вопросу, можно сказать, что понятие переживания-деятельности как категория не зависит от традиционного понятия переживания* и в то же время оно вскрывает в этом последнем особую подоплеку, а именно: переживание-созерцание является одним из уровней построения переживания-деятельности, причем уровнем, в большинстве случаев наиболее «загруженным» в силу своего «промежуточного» положения между бессознательным и сознаванием. В частности, эмоциональное переживание* как важнейший из видов переживания-созерцания (последнее, напомним, может быть не только эмоциональным), взятое в этом аспекте, выступает как фрагмент целостной деятельности переживания – фрагмент, роль, смысл и функция которого выясняются лишь в системе параллельно и последовательно текущих бессознательных, «сознавательных» и рефлексивных процессов, опосредующих в совокупности некую жизненно необходимую душевную работу. Это путь, на котором можно окончательно избавиться от все еще живучего предрассудка об эпифеноменальности эмоций. Эмоция – это не только реакция, но и акция, она не только «оценщик» жизненных ситуаций, но еще и «работник», вносящий свой вклад в психологическое разрешение этих ситуаций (Вилюнас, 1976; Сартр, 1984).
Наконец, последний вопрос (точнее, полувопрос-полуупрек) связан с отсутствием в книге практических рекомендаций. Как же все-таки помогать другому человеку справляться с критическими жизненными ситуациями? Этот вопрос не нашел прямого отражения в книге по той простой причине, что собственный опыт автора в практической психокоррекционной работе представляется ему совершенно недостаточным, чтобы брать на себя риск давать какие-либо конкретные методические рекомендации[91]. Делать это, исходя преимущественно из теоретических соображений, было бы по меньшей мере безответственно. Психокоррекционная, а тем более психотерапевтическая практика настолько сложна и многогранна, что она в принципе не может уместиться в одну даже самую стройную схему. Самому автору изложенные в книге построения помогают в его непосредственной практической работе, они оказываются полезными для более ясного и четкого осмысления жизненных ситуаций пациентов, для понимания направления и хода их попыток пережить эти ситуации и для психокоррекционного «выравнивания» их переживаний. Но это, конечно, ничего не доказывает, ибо психокоррекция и психотерапия слишком искусство, чтобы можно было даже очевидные случаи успеха объяснять истинностью теоретических схем, которыми руководствовался психотерапевт, а очевидные неудачи – их ложностью.
Для того чтобы связь между теоретическими представлениями о переживании и результатами психокоррекции была не случайной, а необходимой и систематичной, должна быть поставлена и решена проблема метода. Отсутствие метода оставляет самую последовательную и аргументированную теорию повисшей в воздухе спекуляцией, поскольку метод – тот единственный мост, по которому могут происходить взаимообогащающие обмены между теорией и практикой. Что касается метода, адекватного теории переживания, то вполне очевидно, что он не может быть чисто исследовательским, реализующим одно лишь познавательное отношение к своему объекту. Он должен быть методом психотехническим. Образец такого рода метода в отечественной психологии мы видим в теории поэтапного формирования умственных действий П.Я. Гальперина, где изучаемый предмет берется не только в форме объекта, а как человеческая чувственная деятельность, практика, в которую активно включен и сам исследователь (Гальперин, 1976).
Разработка подобного метода, как и вся проблема переживания с теоретической и с практической стороны, является делом многоаспектным, междисциплинарным. Психология не способна сама охватить всю эту проблему целиком. Читатель мог убедиться в этом на примере нашего исследования, где мы, стараясь провести одну только психологическую точку зрения, вынуждены были абстрагироваться от многих важных аспектов целостной темы. Ввиду принципиальной ограниченности чисто психологического подхода хотелось бы привлечь внимание к проблеме переживания представителей других дисциплин, прежде всего гуманитарного цикла, которые могли бы внести незаменимый вклад не только в теорию переживания, но и в практику психологической помощи. Одними усилиями психотерапевтов, психологов, суицидологов здесь не обойтись. Этнограф, фольклорист, специалист по истории религий могли бы дать психокоррекционной практике богатейший материал о приемах, способах, методах социальной организации человеческого переживания на разных стадиях общественного развития и в разного типа культурах. Социолог и историк могли бы помочь этой практике исследованием явлений массовой психологии в периоды общественных кризисов, переломных моментов в истории общества. Большую роль мог бы сыграть философ разработкой теоретических представлений о «схематизмах сознания».
Психология, разумеется, не может претендовать на то, чтобы ставить задачи другим дисциплинам. Это лишь призыв к сотрудничеству в деле развития теории и практики психологической помощи. Автору же остается надеяться, что его труд окажется полезным для специалистов, уже сейчас помогающих человеку в преодолении критических жизненных ситуаций.
Комментарии и дополнения
[1]
Помимо практической актуальности предпринимаемого исследования, Ф.Е. Василюк в своей кандидатской диссертации 1981 г., легшей в основу монографии «Психология переживания. Анализ преодоления критических ситуаций», указывает на фундаментальную проблему, которая не получила в то время адекватного освещения в отечественной психологической науке. Ф.Е. Василюк пишет:
«Для психологической теории деятельности, развиваемой школой Л.С. Выготского – А.Н. Леонтьева – А.Р. Лурии, как и для всей советской психологии, центральной проблемой в настоящее время, бесспорно, стала проблема личности. Выдвижение ее на первый план вызвано двумя рядами причин: во-первых, внутренней логикой развития самой психологической теории, строящейся на основе деятельностной методологии, логикой, настоятельно требующей на данном этапе развития этой теории разработки конкретных представлений не только о процессах, реализующих ту или иную “отдельную деятельность”, но и о процессах, соотносящих и связывающих сами эти деятельности, претворяющих “совокупность деятельностей” субъекта в единство человеческой жизни и личности. Но особую актуальность разработке этой проблематики придает происходящий сейчас в нашей стране бурный рост сферы практической психологической работы с личностью».
Мы приводим этот фрагмент кандидатской диссертации, не вошедший в издание 1984 г., поскольку считаем его важным для адекватного понимания той проблематики, которая стала движущим мотивом не только данного исследовательского проекта, но и всех дальнейших разработок Ф.Е. Василюка, как теоретических, так и практических.
Во Введении в качестве исходной проблемы назван разрыв между академической теорией и практикой, а именно – между психологической наукой и различными областями общественной жизни, «где фигура психолога становится привычной», – разрыв, который Ф.Е. Василюк подробно описал в статье «Методологический смысл психологического схизиса» (Вопросы психологии. 1996. № 6.С. 25–40). Ситуация «разрыва» – исходный методологический пункт, с которого начинается движение исследовательской мысли автора. Но понимание характера этого движения будет неполным или даже неверным, если упустить из вида, что своеобразной путеводной звездой, направляющей это движение, является проблема личности, о которой автор пишет в приведенном выше фрагменте диссертации.
Возможно, исключение этого абзаца произошло вследствие того, что тема личности в советское время входила в разряд идеологически чувствительных и потому подвергалась жесткому цензурному отсечению.
Тем не менее, не принимая в расчет фундаментальную проблему личности, обозначенную автором, мы рискуем потерять ту нить Ариадны, которая связывает все шаги и повороты на творческом пути Ф.Е. Василюка. Без учета этого онтологического ориентира его творческий путь может показаться «сложным и разнонаправленным», как охарактеризовали его в своей работе три автора (Зарецкий В.К., Карягина Т.Д., Холмогорова А.Б. Творческий путь Ф.Е. Василюка как преодоление схизиса академической и практической психологии // Культурно-историческая психология. 2018. Т. 14. № 4.С. 94–105), представленным как минимум тремя линиями движения: «от науки к практике, от практики к науке» и линией «интеграции практики и науки в образовании». Однако за этим внешним абрисом лежит поиск ответа на фундаментальный вопрос: как, опираясь на деятельностный подход, и в каких теоретических понятиях можно построить представление о человеке не как об абстрактном субъекте отдельной потребности, или установки, или отношения, и т. п., а в целостности и полноте его личностных качеств – рефлексивных, волевых и ценностных действий, определяющих его жизненный путь. И в реализации этих устремлений мы видим последовательные проектные шаги, ряд взаимосвязанных психологических исследований и разработок автора, движение от психологии переживания (с введением концепта жизненного мира, где типологически соотнесены внешняя ситуация и внутренний мир человека, с разработкой категории переживания как деятельности) – к понимающей психотерапии как особой теории нового типа, психотехнической системе с описанием многоуровневого построения действий – тех действий, которыми человек «справляется с собой», или, если пользоваться термином М. Фуко, «практикует себя». В статье 1988 г. «Уровни построения переживания и методы психологической помощи», вышедшей через четыре года после книги, Ф.Е. Василюк пишет: «Настоящая статья представляет собой попытку сделать шаг от теории переживания, хотя и направленной на практику по замыслу, но все же “естественно-научной” по исполнению и методологии, к психотехнической теории психологической помощи» (с. 198). Он поясняет замысел так: «Психотехническая концепция ориентируется не на традиционный идеал “практической теории”, а скорее на идеал “теоретической” практики… Непосредственная цель работы – реализовать психотехнический подход по отношению к одной важной части исходной теории – представлению об уровневом построении переживания» (там же). Итоги реализации этого замысла были представлены в докторской диссертации 2007 года «Понимающая психотерапия как психотехническая система».
И далее следующий этап – подступ к синергийной психотерапии, – где из переживания в «ситуации невозможности» вырастает молитва как обращенность к Богу, как «возможность невозможного». И это следующее теоретическое расширение. Ф.Е. Василюк впервые вводит в общепсихологическое исследование новую категорию – молитву, но не как функциональный инструмент управления «сверхъестественными силами» (что нередко мы видим в различных околопсихологических текстах), а как особую – онтологическую, духовную активность человека. Федор Ефимович пишет: «В изначальной недифференцированности переживания, деятельности и молитвы содержится возможность их психологической взаимозаменимости, взаимоопосредованности, взаимовлияний вплоть до сращивания в единые “функциональные органы”, внутри которых они обмениваются энергиями, формами и средствами. Эти соображения позволяют сформулировать теоретическое представление, согласно которому деятельность, переживание и молитва образуют триаду фундаментальных общепсихологических категорий и задают не сводимые друг к другу, но и нераздельные формы человеческой активности» (Василюк Ф.Е. Переживание и молитва. М.: Смысл, 2021. С. 30).
[2]
Появление особого жеста благодарности в адрес Олега Игоревича Генисаретского неслучайно. Ф.Е. Василюк творчески освоил и использовал в своих построениях ряд идей О.И. Генисаретского и главное – его вариант типологического метода. В связи с отсутствием публикаций, на которые можно было бы сослаться (статьи методологов, к которым принадлежал О.И. Генисаретский, в те годы практически не печатали), и появилась запись в тексте, отсылающая к самому Олегу Игоревичу, его многочисленным устным докладам и выступлениям на различных семинарах.
Олег Игоревич Генисаретский (1942–2022) – человек, безусловно, публично известный: философ, методолог, теоретик дизайна, он принадлежал ко второму поколению участников Московского методологического кружка (ММК) под руководством Георгия Петровича Щедровицкого, наряду с Н.Г. Алексеевым, В.Я. Дубровским, В.А. Лефевром, В.М. Розиным, Б.В. Сазоновым, В.С. Швыревым, Э.Г. Юдиным и др. О.И. Генисаретский начал посещать семинар в 1963 году, будучи студентом выпускного курса МИФИ, и был активным участником дискуссий, выступал с докладами вплоть до 1976 года – до своего временного ухода из ММК. Параллельно с основным работали и другие семинары по частным темам, которые вели методологи. В частности, О.И. Генисаретский вел семинар по проблемам сознания, активно участвовал в дискуссиях и выступал с докладами на заседаниях семинара по психотехнике, проходивших в стенах Центральной экспериментальной студии Союза художников СССР (ЦЭС СХ СССР) в 1972 году. На всех семинарах организационно соблюдалось одно общее правило: все доклады и дискуссии записывались на магнитофон, а затем с аудиограмм печатались на машинке тексты сразу в нескольких экземплярах, переплетались и поступали в библиотеку ММК, которой мог пользоваться каждый участник семинаров. Такая технология работы, изобретенная в ММК, и принципиальная политика открытости не только позволяли сохранять важные для дальнейшей работы тексты, но и служили мощным фактором распространения методологических идей и подходов, а также привлечения новых участников дискуссий.
Мы знаем, что Ф.Е. Василюк посещал отдельные заседания семинаров, в частности и те, которыми руководил О.И. Генисаретский, прорабатывал тексты его докладов по перепечатанным стенограммам, но сослаться на неофициальные источники в книге в то время было невозможно.
В ММК у каждого участника была, условно говоря, своя разрабатываемая проблематика. Таких проблемно-тематических линий могло быть несколько. О.И. Генисаретский считался приверженцем типологического метода мышления и занимался методологией проектирования, теорией дизайна, проблемами сознания и др. Но принципиально важной линией, по которой велась постоянная дискуссия с Г.П. Щедровицким, была тема антропологической трактовки методологии, или, по определению О.И. Генисаретского, «антропологического оспособления методологии». Вопрос, занимавший тогда Олега Игоревича и созвучный размышлениям Ф.Е. Василюка: как вписать человека в полноте его личностных характеристик в деятельностную методологию? И в разработках О.И. Генисаретского мы находим контуры новой методологии исследования человека и его деятельности. Только через много лет после выхода «Психологии переживания» были напечатаны архивные стенограммы 1970-х годов двух важных «антропологических» докладов О.И. Генисаретского с дискуссиями: (1) 1974 года – «Антропология как практико-методологическая дисциплина» (в сб. «Этнометодология», 2005. Вып. 11. С. 10–73; и расширенный вариант – в сб. «Анналы ММК: к 70-летию О.И. Генисаретского». М.: Наследие ММК, 2012. С. 437–549); и (2) 1972 года – «Психотехническая реальность и традиционная психологическая культура» (в сб. «Этнометодология», 2023. Вып. 26. С. 10–50).
Еще одна ниточка, связывающая Ф.Е. Василюка с методологией в ММК и с О.И. Генисаретским, в частности, касается графического оснащения интеллектуальной деятельности. В кружке было принято правило: содержание докладов, свое движение в содержании и свою позицию по отношению к нему фиксировать на доске в виде графических изображений и схем. Эта процедура, по словам Г.П. Щедровицкого, означала «положить содержание на “рабочий верстак”, на стол». Такая схематизация, превращенная в ММК в особую технологию коллективного мышления, позволяла не только визуализировать результаты рефлексии, но и понимание, и саму дискуссию сделать более конкретной, отсекая бессмысленные «споры о словах». По мере накопления опыта схематизации появлялись «узаконенные» символы, графические приемы, отдельные модульные схемы, задающие специфический язык коммуникации методологов. Так как это было коллективное творчество, трудно теперь понять, кто первый, например, начал рисовать человечков в виде ныне всем известных «морковок». Тем не менее отдельные графические приемы не получили широкого распространения в методологической среде и использовались одним-двумя авторами. В частности, мы находим прием «нотной записи» в совместной статье В.А. Лефевра и О.И. Генисаретского 1966 года[92] «К логико-операциональному исследованию деятельности оператора» (сб. «Проблемы инженерной психологии». Вып. 4. Под ред. Б.Ф. Ломова. Л., 1966). Также этот прием нотной записи использовался О.И. Генисаретским в неопубликованной статье 1965 года «Проблема смысла в содержательно-генетической логике» (Архив ММК, документ № 3283). Ф.Е. Василюк творчески развил и использовал прием нотной записи в своих работах.
[3]
В 1988 году издательство «Прогресс» подготовило и опубликовало перевод «Психологии переживания» на английский язык (Vasilyuk F. The Psychology of Experiencing. M.: Progress Publishers, 1988. 224 p.). Через три года эта книга вышла уже в английском издательстве (Vasilyuk F. The Psychology of Experiencing. L.: Harvester Wheatsheaf, 1991. 258 p.). Работая над английским вариантом издания, Ф.Е. Василюк перерабатывал текст, делал небольшие вставки, которые мы смогли учесть при подготовке «Психологии переживания» к переизданию, опираясь на сохранившуюся в архиве рукопись. Но некоторые заметки остались в виде черновых рабочих набросков. Таковым является материал, дополняющий описание критической ситуации. Хотя он не вошел в основной текст переиздаваемой книги, тем не менее в нем содержится ряд важных положений о характере критической ситуации как ситуации «психологической». Поэтому мы приводим его в этом разделе.
Ф. Е. Василюк пишет:
«Рассмотрим прежде всего, что такое “психологическая ситуация”. Она определяется, во-первых, тем, какова в настоящий момент актуальная “внутренняя необходимость” жизни субъекта, во-вторых, каковы ее внутренние и внешние условия и, в-третьих, каковы имеющиеся в распоряжении субъекта средства реализации “внутренней необходимости” в данных условиях. Ситуация становится критической, когда между этими тремя компонентами складывается такое соотношение, при котором реализация “внутренней необходимости” становится невозможной. Мы будем исходить из этого общего представления при анализе ключевых понятий, которыми в современной психологии описываются критические ситуации. Это понятия стресса, фрустрации, конфликта и кризиса.
Прежде чем перейти к характеристике этих типов критических ситуаций, имеет смысл остановиться на двух общих проблемах. Первая из них состоит в выяснении структуры описания эмпирических критических ситуаций. Вторая – это проблема перехода обычной, “нормальной” ситуации в критическую.
Наиболее распространенная схема описания критических ситуаций (особенно при характеристике фрустрации и кризиса) включает в себя объективные обстоятельства (например, утрата ценного объекта, помеха, запрет), субъективное состояние (например, неудовлетворенность, отчаяние) и поведенческие следствия (например, панические или агрессивные реакции) (см.: Мясищев, 1960). Эта схема иногда подразумевает существование простой, однонаправленной причинной связи между этими сущностями: объективные обстоятельства вызывают субъективное состояние, которое, в свою очередь, вызывает определенные поведенческие следствия. Более адекватной, на наш взгляд, могла бы быть схема развития целостной психологической ситуации, происходящего в результате взаимовлияний всех трех моментов, каждый из которых “отражается” в другом и воздействует на него, изменяя тем самым всю ситуацию.
Применяя эту схему для анализа критической ситуации конкретного человека, важно учитывать следующие методологические положения. Коль скоро речь идет о психологической ситуации, то “объективные обстоятельства”, как ее момент, не есть обстоятельства, внеположенные жизни субъекта. Они должны описываться в уникальном контексте жизни данного индивида, то есть не как физикальные, а как бытийные обстоятельства, предоставляющие ему определенные возможности (или лишающие их) для реализации его мотивов и ценностей. Далее, каково бы ни было бытийное положение дел, оно полностью не исчерпывает и механически не предопределяет характер ситуации. Конкретный характер психологической ситуации конституируется в конечном счете создающимся “внутренним состоянием”. Хотя ситуация может быть объективно неразрешимой, но до тех пор, пока у субъекта сохраняется сознание ее разрешимости, пока и поскольку он предпринимает попытки решения возникшей проблемы, ситуация не становится для него критической в точном смысле слова. И наоборот, даже когда ситуация, с точки зрения внешнего наблюдателя, вполне разрешима, но у субъекта складывается сознание невозможности решения[93], то и ситуация становится для него критической со всеми вытекающими последствиями.
“Поведенческие следствия”, наблюдаемые в критической ситуации, должны рассматриваться не столько как следствия, сколько как образования, являющиеся, с одной стороны, непосредственным выражением мироощущения субъекта, “симптомами”, по которым внешний наблюдатель может его реконструировать. С другой стороны, поведенческие следствия – это носители мироощущения, его “живое тело”, без которого оно не может существовать (сжатые кулаки – это не просто признак гнева и форма его выражения, это форма его телесного существования), и, с третьей стороны, – попытки косвенным образом разрешить ситуацию.
В рамках представления о развитии целостной психологической ситуации должна быть поставлена проблема порога или критической точки, в которой состояние “возможности” и установка на решение жизненных задач сменяется состоянием “невозможности” и переориентацией сознания и жизнедеятельности на режим переживания. М. Эпли (Appley, Trumbull, 1967), например, различает четыре критические точки, в которых при непрекращающихся затруднениях в решении задачи происходит изменение существенных характеристик поведения. В первой из этих точек, в точке “instigation threshold” (порог возбуждения), врожденные и приобретенные навыки, оказавшиеся недостаточными, сменяются совладающим поведением. Второй – фрустрационный порог – является водоразделом между до сих пор имевшим место поведением, ориентированным на решение задачи, и сменяющим его эго-ориентированным поведением, а именно – реакциями тревоги. В точке следующего стрессового порога поведение приобретает черты “desperation panic” (панического отчаяния, панической атаки), и, наконец, по прохождении “exhaustion threshold” (порога истощения) возникают нарушения поведения.
Эта схема очень интересна, но она оставляет много вопросов, а главное, не является универсальной. Она приложима только к определенному разряду критических ситуаций, в которых изначальная задача субъекта состояла в достижении определенного предметного результата и совсем не подходит, скажем, для анализа развития ситуации внутреннего конфликта. Здесь тоже может быть выделен целый ряд стадий, изучение которых показывает, что обычные однонаправленные причинные схемы между “самой по себе” ситуацией и внутренним состоянием (конфликт – тревога) оказываются неадекватными. Так, в тонком анализе Л. Ренджелла (Rangell, 1963), выделившего тринадцать стадий развития интрапсихического конфликта, доказывается, что тревога является как причиной конфликта, так и его следствием. Во многих случаях интрапсихического конфликта субъект сначала как бы проигрывает в сознании реализацию запретной деятельности – “пробное искушение”, по выражению Хартмана и Левенштейна, – с тем, чтобы по возникающим сигналам тревоги выяснить опасность возможного наказания или самонаказания в случае действительного осуществления этой деятельности. Это еще не конфликт, а миниатюрная контролируемая модель его, которая, однако, при определенных условиях может выйти из-под контроля и превратиться в действительный конфликт.
Из исследований этого рода следует сделать вывод, что проблема порога критической ситуации в общем плане должна ставиться как проблема “исследования” субъектом ситуации на “возможность”. Это “исследование” предпринимается не с целью получения знаний в академическом смысле, а для опытного прощупывания внутренних и внешних границ возможностей, испытывания мира и себя.
Из этого следует, что точки, где переживание оказывается необходимым, – всегда пограничные, в них субъект сталкивается с “небывалой” реальностью, с неким вызовом. И чтобы найти ответ, требуются творческие усилия, поэтому такие ситуации могут стать “точками роста” личности, нового сознательного опыта, обретения мудрости».
[4]
Метафора «внутреннего стола», которую использовал Ф.Е. Василюк для характеристики способности человека сопоставлять, сравнивать, связывать, сополагать различные единицы его жизненного мира, отсылает нас к одной из ранних (1966 г.) работ М. Фуко.
«Слова и вещи: Археология гуманитарных наук» – это первая книга М. Фуко, переведенная на русский язык (в 1977 г.). В предисловии М. Фуко сообщает, что книга «вызвана к жизни одним произведением Х.Л. Борхеса» – рассказом «Аналитический язык Джона Уилкинса». В нем приводится из некоей «китайской энциклопедии» немыслимая классификация животных, которые подразделяются на: «…а) принадлежащих Императору, б) бальзамированных, в) прирученных, г) молочных поросят, д) сирен, е) сказочных, ж) бродячих собак, з) включенных в настоящую классификацию, и) буйствующих, как в безумии, к) неисчислимых, л) нарисованных очень тонкой кисточкой из верблюжьей шерсти, м) и прочих, н) только что разбивших кувшин, о) издалека кажущихся мухами».
М. Фуко пишет, что насмешившая и восхитившая его таксономия открывает нам «предел нашего мышления – то есть совершенную невозможность мыслить таким образом…» (Фуко М. Слова и вещи. М.: Прогресс, 1977. С. 28). Невозможность так мыслить связана, по словам М. Фуко, не с причудливостью сопоставлений, а с отсутствием общего места, «подобного тому, как им становится операционный стол для зонтика и швейной машины» (образ, как указывают редакторы издания, заимствован у сюрреалистов Лотреамона и Бретона – там же, с. 29).
Собственно поиску «общих мест», общего способа мышления в истории гуманитарных наук и посвящено исследование М. Фуко. Он вводит понятие эпистема – как способ сопоставления «слов и вещей» (означивание), присущий дискурсивным практикам, однотипно осуществляющимся в различных сферах жизни человека в ту или иную историческую эпоху. Его «археологические» штудии приводят к описанию эпистем, относящихся к разным «историко-культурным слоям». Как пишет Н.С. Автономова, философ, специалист по французскому структурализму и одна из переводчиков книги М. Фуко: «Наиболее внятно прорисованы у Фуко три эпистемы в европейской культуре Нового времени: ренессансная (16 в.), классический рационализм (17–18 вв.), современная (с конца 18 в.). Ренессансная эпистема основана на тождестве слов и вещей друг другу… Эпистема классического рационализма предполагает отсутствие какой-либо прямой связи между словами и вещами: их опосредует мышление, сфера представлений. Современная эпистема решительно меняет посредника между словами и вещами: эту роль выполняет уже не представление, а факторы, ему противостоящие – “жизнь”, “труд”, “язык”. Вместе с этими сдвигами изменялось и смысловое наполнение слова, языка. В первом случае слово – это символ; во втором – образ; в третьем – знак в системе знаков» (Новая философская энциклопедия, статья «Слова и вещи»).
Понятие эпистемы часто сравнивают с аналогичным понятием парадигмы у Т. Куна в его работе «Структура научных революций». Но, по мнению Н.С. Автономовой, никаких весомых аргументов в пользу одной или другой концепции не приведено. Пожалуй, стоит вспомнить слова самого Х.Л. Борхеса в завершающих абзацах вышеупомянутого рассказа: «Невозможность постигнуть божественную схему мира не может, однако, отбить у нас охоту создавать наши, человеческие схемы, хотя мы понимаем, что они – временны».
[5]
Стоит обратить внимание на особенность используемой Ф.Е. Василюком терминологии, поскольку она свидетельствует о расхождениях в общих представлениях о психике человека с французским психологом. Пьер Жане, на которого ссылается Ф.Е. Василюк, действительно ввел в психологию различение способностей человека – автоматическое воспроизведение прошлых реакции и действий в повторяющейся ситуации-триггере и сознательное воспроизведение событий или действий из прошлого. Первая способность относится к естественной – биологической – природе человека, роднящей его с животными. Вторая – к природе человека как социального существа. Эти две различные способности человека соответствуют его двойственной – биосоциальной – природе. Первую способность П. Жане называет привычкой, а вторая способность и есть собственно память. П. Жане пишет: «Память представляется нам своеобразным социальным действием, изобретенным людьми в ходе их исторического развития, а главное – действием, совершенно отличным от обычного, автоматического повторения, которое составляет основу привычек и навыков» (Жане П. Эволюция памяти и понятие времен // Хрестоматия по общей психологии: Психология памяти. М.: МГУ, 1979. С. 85). Социальный смысл памяти, согласно П. Жане, состоит в «борьбе с отсутствием» – в том, чтобы объединить «прошлую» ситуацию-триггер с людьми, которые «отсутствуют там», и заставить людей действовать в соответствии с той ситуацией как «там присутствующих». П. Жане задается вопросом, как это возможно, и сам отвечает – только через рассказ. Таким образом память появляется, согласно его представлениям, только вместе с речью. До этого памяти нет, есть только привычки. Эти две функции соответствуют двойственной психической природе человека.
Ф. Е. Василюк, солидаризуясь с П. Жане в различении двух способов воспроизведения прошлого (автоматического и осознанного), тем не менее относит и то и другое к функции памяти (память-привычка и память-рассказ), двигаясь в русле идей Л.С. Выготского о системности и многоуровневости психических функций. Согласно Л.С. Выготскому, элементарные психические функции, к которым относится и биологическая память, в ходе развития претерпевают существенные трансформации и меняют свою структуру за счет появления знакового опосредствования и процесса интериоризации. Таким образом, автоматическое и осознанное воспроизведение «прошлого в настоящем» являются не различными психическими функциями, а разными режимами функционирования памяти – памятью-привычкой и памятью-рассказом.
[6]
Среди исследователей нет однозначного отношения к понятию «схематизм сознания», но все указывают на то, что в качестве философского термина его ввел И. Кант, хотя сам термин «схема» встречается и в работах древнегреческих философов, в частности у Платона. (См. обзор в книге В.М. Розина «Введение в схемологию: Схемы в философии, культуре, науке, проектировании». М.: Либроком, 2011.) Т.Б. Длугач, исследовательница творчества И. Канта, пишет: «…Кант не сенсуалист и не рационалист; чувственность и рассудок составляют у него два различных начала, два источника познания. В чувственности предметы даются, а рассудком они мыслятся… Как, по Канту, предметы нам даются? Сначала мы получаем разрозненные ощущения благодаря пассивному восприятию, но их надо объединить, синтезировать… Объединяет их продуктивная сила воображения». Способность воображения, согласно Канту, является универсальной и «необходимой функцией души», то есть присущей природе человека. Ее действие обеспечивает возможность синтеза «чисто рассудочных категорий» и чувственного опыта за счет создания опосредствующего звена – схемы. Само действие Кант называет «схематизмом», однако, как полагает немецкий философ, его смысл и природу постичь невозможно. На этот вывод Канта указывает Т.Б. Длугач (Новая философская энциклопедия, статья «Схематизм»), приводя высказывание философа: «Схематизм нашего рассудка в отношении явлений и их чистой формы есть скрытое в глубине человеческой души искусство, настоящие приемы которого нам вряд ли когда-либо удастся угадать у природы и раскрыть» (Кант И. Соч. в 6 т. Т. 3.М., 1964. С. 223).
Тем не менее в статье трех авторов, на которую ссылается Ф.Е. Василюк (Мамардашвили М.К., Соловьев Э.Ю., Швырев В.С. Классика и современность: две эпохи в развитии буржуазной философии // Философия в современном мире. Философия и наука. М.: Наука, 1972), рассматривается не только влияние схематизма сознания на способ философского размышления, но и его (схематизма) зависимость от социальных и историко-культурных контекстов:
«…Абстрактное представление, в которое отливается самоощущение индивида, осуществляющего духовную деятельность при данных исторических объективных условиях и обстоятельствах, не просто “оформлено” в языке философских категорий. Оно само активно воздействует на этот язык, вызывает в нeм сложные модификации и преобразования… В итоге оказывается, что категориально оформленное самоощущение мыслящего индивида, живущего в известную историческую эпоху, довлеет над конкретными, живыми людьми, занятыми исследованием… в качестве заранее отработанного “схематизма сознания”, архетипа, априорного правила переживания мыслителем своей собственной субъективности». И далее: «Этот “схематизм сознания” подвержен, конечно, историческим изменениям, однако последние осуществляются как бы за спиной непосредственных агентов духовной деятельности, помимо их воли, естественно-историческим образом – в зависимости от тех преобразований, которые претерпевает общество…» (с. 33–34).
Именно в этом смысле Ф.Е. Василюк пишет о культурно-исторической детерминации переживания, справедливо подчеркивая, что это поле дальнейших перспективных исследований. Несмотря на определенный скепсис исследователей в отношении понятия «схематизма», оно остается важным для изучения человека в его «целостности».
Так, О.И. Генисаретский, рассматривая «схематизм сознания» как один из модусов рефлексии, напоминает, что, согласно Канту, схематизмы «являются своего рода контактной поверхностью между мыслящим сознанием и различными психическими структурами, процессами», и добавляет: «…уместно, быть может, говорить о присущей схематизмам функции консциентально-психической интеграции» (Генисаретский О.И. Пространства рефлексивных состояний (1981 г.). Опубликовано в сб.: Навигатор: методологические расширения и продолжения. М.: Путь, 2001. С. 84). Согласно автору, исторически изменяющиеся схематизмы, их метаязык получают доминирующее положение в той или иной культуре, обществе и распространяются благодаря тому, что они «схватывают» и выражают непосредственно переживаемый онтологический и антропологический смысл. О.И. Генисаретский пишет:
«…Та фигура человечности, тот схематизм сознания, который подразумевал классик Гегель, были синтезированы в истории европейской культуры на логических представлениях. Причем эти логические представления употреблялись в переносном, косвенном смысле… Этот своеобразный онтологический метаязык описания… мог существовать только до тех пор, пока действительно логика была культурно авторитетна. Авторитетна же она была потому, что ее технические термины были нагружены определенным антропологическим и онтологическим смыслом» (там же, с. 79).
Иными словами, логика выступала в функции метаязыка, поскольку она «намекала» и синтезировала одновременно оба контекста. Когда же в Новое время «философско-антропо-онтологическая реальность логики была размыта», она потеряла свою метафорическую функцию. Что сегодня замещает логику в ее метафункции? Какие существуют метаязыки? Какие фигуры человечности стоят за ними? Все эти вопросы – огромное поле для исследований. Размышления Ф.Е. Василюка находятся, на наш взгляд, в пространстве этих поисков.
Зам. директора Центра синергийной антропологии Института образования НИУ ВШЭЕ. Л. Иванова