Заимствую еще одно место из ценной работы Мерингера и Майера: «Обмолвки не являются чем-либо уникальным в своем роде. Они соответствуют погрешностям, часто наблюдаемым и при других функциях человека и довольно безосновательно обозначаемым словом „забывчивость“».
Таким образом, не я первый заподозрил смысл и преднамеренность в мелких функциональных расстройствах повседневной жизни здоровых людей.
Если подобным механизмом можно объяснить погрешности речи (а речь ведь – не что иное, как моторный акт), то легко предположить, что те же ожидания оправдаются и в применении к погрешностям прочих наших моторных отправлений. Я различаю здесь две группы явлений. Все те случаи, где самым существенным представляется ошибочный эффект (стало быть уклонение от намерения), я обозначаю как ошибочные действия. Другие же, в которых скорее весь образ действий представляется нецелесообразным, я называю симптоматическими случайными действиями. Деление это не может быть проведено с полной строгостью; мы вообще начинаем понимать, что все деления, употребляемые в этой работе, имеют лишь описательную ценность и противоречат внутреннему единству наблюдаемых явлений.
В психологическом понимании ошибочных действий мы, очевидно, не подвинемся вперед, если отнесем их в общую рубрику атаксии, а именно церебральной атаксии[133].
Попытаемся лучше свести отдельные случаи к определяющим их условиям. Я обращусь опять к примерам из моего личного опыта, не особенно, правда, частым у меня.
а) В прежние годы, когда я посещал больных на дому еще чаще, чем теперь, нередко случалось, что придя к двери, в которую мне следовало постучать или позвонить, я доставал из кармана ключ от моей собственной квартиры с тем, чтобы опять спрятать его, едва ли не со стыдом. Сопоставляя, у каких больных это бывало со мной, я должен признать, что это ошибочное действие – вынуть ключ вместо того, чтобы позвонить – означало известную похвалу тому дому, где это случалось. Оно было равносильно мысли «здесь я чувствую себя, как дома», ибо происходило лишь там, где я подружился с больным. У двери моей собственной квартиры я, конечно, никогда не звоню. Ошибочное действие было, таким образом, символическим выражением мысли, в сущности не предназначавшейся к тому, чтобы быть серьезно, сознательно допущенной, так как на деле психиатр прекрасно знает, что больной привязывается к нему лишь на то время, пока ожидает от него чего-нибудь, и что он сам, если и позволяет себе испытывать чрезмерно живой интерес к пациенту, то лишь в целях оказания психической помощи.
б) В одном доме, в котором я шесть лет кряду дважды в день в определенное время стоял у дверей второго этажа, ожидая, пока мне отворят, мне случилось за все это долгое время два раза (с небольшим перерывом) взойти этажом выше, «забраться чересчур высоко». В первый раз я испытывал в это время честолюбивый «сон наяву», грезил о том, что «подымаюсь все выше и выше». Я не услышал даже, как отворилась соответствующая дверь, когда я уже начал всходить на первые ступеньки третьего этажа. В другой раз я прошел слишком далеко, тоже «погруженный в мысли»; когда я спохватился, вернулся назад и попытался схватить владевшую мной фантазию, то нашел, что сердился по поводу воображаемой критики моих сочинений, в которой мне делался упрек, что я постоянно «иду слишком далеко», упрек, который у меня мог связаться с не особенно почтительным выражением «слишком высоко вознесся».
в) На моем столе долгие годы лежат рядом перкуссионный молоток и камертон[134]. Однажды по окончании приемного часа я торопился уйти, потому что хотел поспеть к определенному поезду городской железной дороги, положил в карман сюртука камертон вместо молотка и лишь благодаря тому, что он оттягивал мне карман, заметил свою ошибку. Кто не привык задумываться над такими мелочами, несомненно объяснит эту ошибку спешкой. Однако я предпочел поставить себе вопрос, почему я все-таки взял камертон вместо молотка. Спешка могла точно также служить мотивом и к тому, чтобы взять сразу нужный предмет, чтобы не терять времени на обмен.
Кто был последним, державшим в руках камертон, – вот вопрос, который напрашивался мне тогда. Его держал на днях ребенок-идиот[135], у которого я исследовал степень внимания к чувственным ощущениям и которого камертон в такой мере привлек к себе, что мне лишь с трудом удалось его отнять. Что же, это должно было означать, что и я идиот? Похоже что так, поскольку первое, что ассоциировалось у меня со словом Hammer (молоток) – этохамор, осёл в переводе с древнееврейского[136]. Что должна была означать эта брань?
Надо было рассмотреть ситуацию. Я спешил на консультацию в местность, лежавшую при западной железной дороге, к больному, который, согласно сообщенному мне письменно анамнезу, несколько месяцев тому назад упал с балкона и с тех пор не мог ходить. Врач, приглашавший меня, писал, что затруднялся определить, имело место повреждение спинного мозга или травматический невроз – истерия. Это мне и предстояло решить. Здесь, стало быть, уместным было бы напоминание – соблюдать особую осторожность в этом тонком дифференциальном диагнозе. Мои коллеги и без того думали, что мы слишком легкомысленно ставим диагноз истерии в то время, когда на самом деле налицо нечто более серьезное. Но я все еще не видел достаточных оснований для брани! Да, надо еще добавить, что на той же самой железнодорожной станции я видел несколько лет тому назад молодого человека, который со времени одного сильного переживания не мог как следует ходить. Я нашел у него тогда истерию, подверг его психическому лечению, и тогда оказалось, что если мой диагноз и не был ошибочен, то он не был и верен. Целый ряд симптомов у больного носил характер истерических, и по мере лечения они действительно быстро исчезали. Но за ними обнаружился остаток, не поддавшийся терапии и оказавшийся множественным склерозом[137]. Врачи, видевшие больного после меня, без труда заметили органическое поражение; я же вряд ли мог бы иначе действовать и судить, но у меня все-таки осталось впечатление тягостной ошибки: я обещал вылечить больного, и, конечно же, не смог сдержать этого обещания. Таким образом, ошибочное движение, которым я схватился за камертон вместо молотка, могло быть переведено следующим образом: «Идиот, осел ты этакий, возьми себя в руки на этот раз и не поставь опять диагноза истерии, если дело идет о неизлечимой болезни, как это уже случилось раз в той же местности с этим несчастным молодым человеком!» К счастью для этого маленького анализа (даже если и к несчастью для моего настроения), этот самый человек, страдавший тяжелым спастическим параличом[138], был у меня на приеме всего несколькими днями раньше, на следующий день после ребенка-идиота.
Нетрудно заметить, что на этот раз в ошибочном действии дал о себе знать голос самокритики. Для такого рода роли – упрека самому себе – ошибочные действия особенно пригодны. Ошибка, совершенная здесь, отражает ошибку, сделанную где-либо в другом месте.
г) Само собой разумеется, что действия, совершаемые по ошибке, могут служить также и целому ряду других темных намерений. Вот пример этого. Мне очень редко случается разбивать что-нибудь. Я не особенно ловок, но в силу анатомической нетронутости моего опорно-двигательного аппарата у меня, очевидно, нет данных для совершения таких неловких движений, которые привели бы к нежелательным результатам. Так что я не могу припомнить в моем доме ни одного предмета, который бы я разбил. В моем рабочем кабинете было тесно, и мне часто приходилось в самых неудобных положениях перебирать античные вещи из глины и камня, которых у меня имеется маленькая коллекция, так что бывшие при этом лица выражали опасение, как бы я не уронил и не разбил чего-нибудь. Однако этого никогда не случалось. Почему же я сбросил на пол и разбил мраморную крышку моей рабочей чернильницы?
Мой письменный прибор состоит из мраморной подставки с углублением, в которое вставляется стеклянная чернильница; на чернильнице – крышка с шишечкой, тоже из мрамора. За письменным прибором расставлены бронзовые статуэтки и терракотовые фигурки. Я садился за стол, чтобы писать, сделал рукой, в которой держал перо, замечательно неловкое движение по направлению от себя и сбросил на пол уже лежавшую на столе крышку. Объяснение найти не трудно. Несколькими часами раньше в комнате была моя сестра, зашедшая посмотреть некоторые вновь приобретенные мной вещи. Она нашла их очень красивыми и сказала затем: «Теперь твой письменный стол имеет действительно красивый вид, только письменный прибор не подходит к нему. Тебе нужен другой, более красивый». Я проводил сестру и лишь несколькими часами позже вернулся назад. И тогда я, по-видимому, произвел экзекуцию над осужденным прибором. Заключил ли я из слов сестры, что она решила к ближайшему празднику подарить мне более красивый прибор, и разбил некрасивый старый, чтобы заставить ее исполнить намерение, на которое она намекнула? Если это так, то движение, которым я швырнул крышку, было лишь мнимо неловким; на самом деле, оно было в высшей степени ловким, било в цель и сумело обойти и пощадить все более ценные объекты, находившиеся поблизости.
Я думаю в самом деле, что именно такого взгляда и следует держаться по отношению к целому ряду якобы случайных неловких движений. Верно, что они несут на себе печать насилия, швыряния, чего-то вроде спастической атаксии[139], но они обнаруживают вместе с тем известное намерение и попадают в цель с уверенностью, которой не всегда могут похвастаться и заведомо произвольные движения. Обе эти отличительные черты – характер насилия и меткость – они, впрочем, разделяют с моторными проявлениями истерического невроза, а отчасти и с моторными актами сомнамбулизма