Психопаты шутят. Антология черного юмора — страница 19 из 59

Видишь, крабы, черепахи мчатся к морю мимо нас.

Нынче бал у нас на взморье, ты пойдешь ли с нами в пляс?

Хочешь, можешь, можешь, хочешь ты пуститься с нами в пляс?

Ты не знаешь, как приятно, как занятно быть треской,

Если нас забросят в море и умчит нас вал морской!»

«Ох! – улитка пропищала. – Далеко забросят нас!

Не хочу я, не могу я, не хочу я с вами в пляс.

Не могу я, не хочу я, не могу пуститься в пляс!»

«Ах, что такое далеко? – ответила треска.

Где далеко от Англии, там Франция близка.

За много миль от берегов есть берега опять.

Не робей, моя улитка, и пойдем со мной плясать.

Хочешь, можешь, можешь, хочешь ты со мной пойти плясать?

Можешь, хочешь, хочешь, можешь ты пойти со мной плясать?»

– Большое спасибо, – сказала Алиса, радуясь, что танец, наконец, закончился. – Очень интересно было посмотреть. А песня про треску мне очень понравилась! Такая забавная…

– Кстати, о треске, – начал Черепаха Квази. – Ты, конечно, ее видала?

– Да, – сказала Алиса. – Она иногда бывала у нас на обеде.

Она испуганно замолчала, но Черепаха Квази не смутился.

– Не знаю, что ты хочешь этим сказать, – заметил Черепаха Квази, – но раз вы так часто встречались, ты, конечно, знаешь, как она выглядит…

– Да, кажется, знаю, – сказала задумчиво Алиса. – Хвост во рту, и вся в сухарях.

– Насчет сухарей ты ошибаешься, – возразил Черепаха Квази, – сухари все равно смылись бы в море… Ну а хвост у нее, правда, во рту. Дело в том, что…

Тут Черепаха Квази широко зевнул и закрыл глаза.

– Объясни ей про хвост, – сказал он Грифону.

– Дело в том, – сказал Грифон, – что она очень любит танцевать с омарами. Вот они и швыряют ее в море. Вот она и летит далеко-далеко. Вот хвост у нее и застревает во рту – да так крепко, что не вытащишь. Все.

– Спасибо, – сказала Алиса. – Это все очень интересно. Я ничего этого о треске не знала.

– Если хочешь, – сказал Грифон, – я тебе много еще могу про треску рассказать! Знаешь, почему ее называют треской?

– Я никогда об этом не думала, – сказала Алиса. – Почему?

– Треску много, – сказал значительно Грифон.

Алиса растерялась.

– Много треску? – переспросила она с недоумением.

– Ну да, – подтвердил Грифон. – Рыба она так себе, толку от нее мало, а треску много.

Алиса молчала и только смотрела на Грифона широко открытыми глазами.

– Очень любит поговорить, – продолжал Грифон. – Как начнет трещать, хоть вон беги. И друзей себе таких же подобрала. Ходит к ней один старичок Судачок. С утра до ночи судачат! А еще Щука забегает – так она всех щучит. Бывает и Сом – этот во всем сомневается… А как соберутся все вместе, такой подымут шум, что кругом голова идет… Белугу знаешь?

Алиса кивнула.

– Так это они ее довели. Никак, бедная, прийти в себя не может. Все ревет и ревет…

– Поэтому и говорят «Ревет, как белуга?» – робко спросила Алиса.

– Ну да, – сказал Грифон. – Поэтому.

Тут Черепаха Квази открыл глаза.

– Ну хватит об этом, – проговорил он. – Расскажи теперь ты про свои приключения.

– Я с удовольствием расскажу все, что случилось со мной сегодня с утра, – сказала неуверенно Алиса. – А про вчера я рассказывать не буду, потому что тогда я была совсем другая.

– Объяснись, – сказал Черепаха Квази.

– Нет, сначала приключения, – нетерпеливо перебил его Грифон. – Объяснять очень долго.

И Алиса начала рассказывать все, что с нею случилось с той минуты, как она увидела Белого Кролика. Сначала ей было немножко не по себе: Грифон и Черепаха Квази придвинулись к ней так близко и так широко раскрыли глаза и рты; но потом она осмелела. Грифон и Черепаха Квази молчали, пока она не дошла до встречи с Синей Гусеницей и попытки прочитать ей «Папу Вильяма». Тут Черепаха Квази глубоко вздохнул и сказал:

– Очень странно!

– Страннее некуда! – подхватил Грифон.

– Все слова не те, – задумчиво произнес Черепаха Квази. – Хорошо бы она нам что-нибудь почитала. Вели ей начать.

И он посмотрел на Грифона, словно тот имел над Алисой власть.

– Встань и читай «Это голос лентяя», – приказал Алисе Грифон.

«Как все здесь любят распоряжаться, – подумала Алиса. – Только и делают, что заставляют читать. Можно подумать, что я в школе».

Все же она послушно встала и начала читать. Но мысли ее были так заняты омарами и морской кадрилью, что она и сама не знала, что говорит. Слова получились действительно очень странные:

Это голос Омара. Вы слышите крик? – Вы меня разварили! Ах, где мой парик? И поправивши носом жилетку и бант, Он идет на носочках, как лондонский франт. Если отмель пустынна и тихо кругом, Он кричит, что акулы ему нипочем, Но лишь только вдали заприметит акул, Он забьется в песок и кричит караул!

– Совсем непохоже на то, что я читал ребенком в школе, – заметил Грифон.

– Я никогда этих стихов не слышал, – сказал Квази. – Но, по правде говоря, – это ужасный вздор!

Алиса ничего не сказала; она села на песок и закрыла лицо руками; ей уж и не верилось, что все еще может снова стать как прежде.

– Она ничего объяснить не может, – торопливо сказал Грифон.

И, повернувшись к Алисе, прибавил:

– Читай дальше.

– А почему он идет на носочках? – спросил Квази. – Объясни мне хоть это.

– Это такая позиция в танцах, – сказала Алиса.

Но она и сама ничего не понимала; ей не хотелось больше об этом говорить.

– Читай же дальше, – торопил ее Грифон. – «Шел я садом однажды…»

Алиса не посмела ослушаться, хотя и была уверена, что все опять получится не так, и дрожащим голосом продолжала:

Шел я садом однажды и вдруг увидал,

Как делили коврижку Сова и Шакал.

И коврижку Шакал проглотил целиком,

А Сове только блюдечко дал с ободком.

А потом предложил ей: «Закончим дележ –

Ты возьмешь себе ложку, я – вилку и нож».

И, наевшись, улегся Шакал на траву,

Но сперва на десерт проглотил он…

– Зачем читать всю эту ерунду, – прервал ее Квази, – если ты все равно не можешь ничего объяснить? Такой тарабарщины я в своей жизни еще не слыхал!

– Да, пожалуй, хватит, – сказал Грифон к великой радости Алисы.

– Хочешь, мы еще станцуем? – продолжал Грифон. – Или пусть лучше Квази споет тебе песню?

– Пожалуйста, песню, если можно, – отвечала Алиса с таким жаром, что Грифон только пожал плечами.

– О вкусах не спорят, – заметил он обиженно. – Спой ей «Еду вечернюю», старина.

Черепаха Квази глубоко вздохнул и, всхлипывая, запел:

Еда вечерняя, любимый

Суп морской!

Когда сияешь ты, зеленый и густой. –

Кто не вдохнет, кто не поймет тебя тогда,

Еда вечерняя, блаженная Еда!

Еда вечерняя, блаженная Еда!

Блаже-э-нная Е-да-а!

Блаже-э-нная Е-да-а!

Еда вече-е-рняя,

Блаженная, блаженная Еда!

Еда вечерняя!

Кто, сердцу вопреки,

Попросит семги и потребует трески?

Мы все забудем для тебя, почти задаром данная блаженная Еда!

Задаром данная блаженная Еда!

Блаже-э-нная Е-да-а!

Блаже-э-нная Е-да-а!

Еда вече-е-рняя,

Блаженная, блажен-ная ЕДА!

– Повтори припев! – сказал Грифон.

Черепаха Квази открыл было рот, но в эту минуту вдалеке послышалось:

– Суд идет!

– Бежим! – сказал Грифон, схватив Алису за руку, и потащил за собой, так и не дослушав песню до конца.

– А кого судят? – спросила, задыхаясь, Алиса.

Но Грифон только повторял:

– Бежим! Бежим!

И прибавлял шагу.

А ветерок с моря доносил грустный напев:

Еда вече-е-рняя,

Блаженная, блаженная Еда!

Он звучал все тише и тише и, наконец, совсем смолк.

Вилье де Лиль-Адан (1840–1889)

Стены, до сих пор казавшиеся вечными, вдруг оседают с глухим треском; беличий хвост оборачивается молнией, испуганно скачущей по верхушкам деревьев. Тотальное сомнение подтачивает принцип реальности, а значит, повседневность теряет отныне привычное всевластие диктатора: человеческое существование может восприниматься лишь в бесконечном становлении. Такая позиция последовательного гегельянца не могла не отозваться у Вилье определенным равнодушием к своему веку, сдвигом философского равновесия в сторону несвоевременного. Умом и чувствами поэта, не заботящегося более о сиюминутном, завладевают прошлое и будущее. Стоит лишь сбросить очарование того суетного волнения, которое являет нам мир сегодняшний, как два эти приворотных зелья возвращают видению поразительную ясность. Возможность в этом случае предстает «не менее ужасной», чем сама реальность, и совершенно очевидно, что для Вилье, убежденного идеалиста, то полено, которое он лишь собирается бросить в огонь, и то, что уже вовсю полыхает в камине, – две вещи разные: «Но где же суть? – Да в вашей голове!». Взгляд своих затуманенных глаз многие его персонажи устремляют именно внутрь самих себя – если только не прячут их, утратив способность видеть, за «линзами пронзительной лазури», подобно красавице Клер Ленуар. Для того провидческого дара, который любой ценой (пусть даже и ценою слепоты) пытались обрести герои Метерлинка – считавшего, что всем, чего он смог добиться, он обязан Вилье, – нет злейшего врага, чем пресловутый здравый смысл, трагично и вместе с тем злорадно осмеянный в образе Трибула Бономе, «символа нашего времени».

Каждый день своего «подобия жизни», по меткому выражению Малларме, Лиль-Адан не упускал ни одной возможности бросить заурядному здравомыслию перчатку в лицо. Наверное, именно подобные устремления и побудили его в свое время объявить себя претендентом на греческий трон или обвенчаться in extremis