Историческая трагедия. Знаменитый романист Стендаль оказывается в центре заговора бонапартистов, который заканчивается героической смертью юной примадонны во время представления «Дон Жуана» в миланском Ла Скала. Поскольку Стендаль предусмотрительно укрылся за невыразительным псевдонимом, ему удается выйти сухим из воды.
По ходу действия – многолюдные шествия, в которых заняты исторические персонажи.
Опера. Буриданов осел колеблется между утолением голода и жажды. Валаамова ослица предсказывает ему скорую гибель. Появляется Золотой осел и уничтожает все его припасы. Тот тупой осел, что снял с себя Ослиную Шкуру, предстает образовавшемуся стаду во всей своей наготе. Проходя стороной, ослик Санчо Пансы решает похитить принцессу, чтобы доказать свою храбрость, но предатель Мело успевает предупредить дух Лафонтена. Он также объявляет о терзающей его ревности и колотит Золотого осла. С тем происходят всяческие метаморфозы. На белом коне въезжают принц и принцесса. Король отрекается в их пользу.
Патриотическая пьеса. Шведское правительство вчиняет Франции иск за нелегальное производство шведских спичек. В последнем акте на свет извлекаются останки некоего алхимика XIV века, который изобрел эти спички, покуда кис от скуки в Ля-Ферте-Гоше.
Комедия-водевиль.
Прекрасный гастроном Кричал своей соседке: «Зови меня в салон – Не мерзнуть же в беседке!»
Этого, милостивый государь, иному драматургу на всю жизнь хватит.
Мимолетные встречи
‹…› Углубить свои познания в литературе Сатурнаманталь смог, отправившись на поиски исчезнувшей Печальницы Балеринетки.
Однажды, бродя наугад по Парижу, он вдруг оказался на набережной Сены. В глубокой задумчивости он брел по мосту и вдруг чуть не налетел на г-на Франсуа Коппе. Расстроившись было, что тот недавно умер, Сатурнаманталь быстро одумался и рассудил, что беседовать с мертвецами еще никому не возбранялось, а потому от души порадовался встрече.
«Что ни говори, – убеждал себя Сатурнаманталь, – не каждый день встретишь таких прохожих, и мало того, прохожих, написавших „Прохожего“. Коппе – искуснейший и вдохновенный рифмоплет, никогда, меж тем, не позволявший себе воспарить над окружавшим его миром. Пожалуй, именно о рифмах я с ним и побеседую».
Певец «прохожих» покуривал черную сигарку. Одет он был в строгий черный костюм, лицо его также потемнело; он неловко прислонился к какому-то обтесанному камню, и по задумчивому виду поэта Сатурнаманталь догадался, что тот сочиняет стихи. Он подошел поближе и, поклонившись, проговорил:
– Что-то мрачно вы сегодня выглядите, дорогой мэтр.
Коппе вежливо ответствовал:
– Так ведь статуя-то из бронзы, отсюда и все неприятности. Вот, помнится,
Однажды, мимо проходя, мавр Сэм Мак Вей Пришел в неистовство, как увидал, что я его черней…
Метр, согласитесь, просто дивный; я, видите ли, шлифую отдельные рифмы… Вы заметили, как это двустишие радует глаз, как оно превосходно читается?
– Да, но произносится-то не Мак Вей, а «Мак Ви»: здесь то же сочетание гласных, что и в слове «Шекспир», например.
– Что ж, если вам так угодно, извольте, – уступил памятник:
Однажды, мимо проходя, мавр Сэм Мак Ви Воскликнул в ужасе: «Да это ж Дьявол! Боже избави…»
Надеюсь, сия утонченная строфа не вызовет у вас возражений – рифма здесь богата, как ни одна другая.
– Поистине, вы открываете мне глаза на природу стихотворчества, – воскликнул Сатурнаманталь. – Как же я счастлив, что повстречал вас, проходя мимо!
– Это последнее из моих свершений, – металлическим голосом отчеканил поэт. – А буквально на днях я сочинил другое стихотвореньице, и как раз под таким названием: «Прохожий»; некий господин прохаживается вдоль вагона, видит в одном из купе очаровательную юную особу и, вместо того, чтобы ехать, как предполагалось, в Брюссель, сходит с ней на голландской границе:
Как быстро эти дни летели в Розендэле, Но грезила она, он думал лишь о деле, Столь разные во всем, в великом, как и в малом… …И надо же, познали-таки наконец идеальную любовь.
Отметьте, как искусно зарифмованы две последние строчки, – продолжил поэт, – несмотря на диссонанс, нежно сталкивающий полнозвучность мужской рифмы с болезненным эхом женской.
– Дорогой мэтр, – начал я[28] благоговейным шепотом, – поведайте мне тайну свободного стиха…
– Да здравствует свобода! – возопила статуя.
ТюленьПер. Б. Дубина
Глазами с нерпою мы схожи
Походкой с госпожою Зет
Я начинающий поэт
В любую из гостиных вхожий
Да я тюлень в расцвете силы
И жду когда наступит срок
Чтоб счастье брака мне открыла
Крылатка с головы до ног
Ну а пока папа маман
Вино табак кафешантан
Шляпа-могилаПер. Б. Дубина
Птаха что гнездо свила
У него в могиле
Справила свои дела
В шляпу простофили
Жил он в Штатах с давних пор
Где судя логически
Он и нажил зад свой ор – вор – нитологический
Мочи нет
Я в клозет
СтихотворениеПер. Б. Дубина
Входит
Садится
Не смотрит на рыжеволосый огонь
Спичка истлела
Уходит
Пабло Пикассо (1881–1973)
«Юмор, – сказал как-то Жак Ваше, – слишком сильно зависит от ощущений, чтобы его можно было легко выразить. – Мне даже кажется, он сам и есть особое ощущение». Глубинный смысл такого ощущения, если мы правильно выбрали термин, лучше всего видится в сочетании с другим чувством, и в этом отношении творчество Пикассо является, наверное, самым удачным примером. В его картинах способность видеть доведена до высшего предела и достигает интенсивности своего рода «перманентной революции».
«По-вашему, меня хоть немного занимает тот факт, что на моей картине изображены два персонажа? – говорил он. – Они были, теперь их нет, и если от их вида во мне зародилось какое-то впечатление, то со временем реальное присутствие стиралось, они превратились в чистую фикцию, пока не исчезли вовсе – или, точнее, не переродились в какие-то вопросы, занимавшие уже только меня».
Это стремление перевести предмет из плана конкретного в общий, удалить все сиюминутное и легко пересказываемое – в чем видели свою основную задачу кубисты – неизбежно соотносится с потребностью любой ценой преодолеть внутренний травматизм Я, а значит, прибегнуть к помощи юмора. Травматизм этот не теряет от подобного исцеления своей актуальности и необходимости – бесстрастное искусство представляется нам попросту немыслимым, – однако, принимая во внимание крайнюю подвижность таких переживаний, выходом здесь может быть лишь их непосредственное продолжение внутри самой вещи, а не отстраненное положение в качестве заранее обдуманного и выхолощенного сюжета (что означало бы намеренно обрывать их течение): «В сущности, все сосредоточено в нас самих. Это как солнце, расходящееся изнутри на тысячи лучей. Остальное совершенно не важно». Конденсатором этого внутреннего света, подобно блестящей броне, вывернутой наизнанку, несомненно, выступает здесь Сверх-Я.
В свою очередь, лучшей порукой тому непрерывному лирическому излиянию, которое представляет собой пластическое творчество Пикассо, может служить именно юмор, рождающийся из переживания, выпестованного ради себя самого и обретающего невиданную силу. Совершенно особый ток пробегает здесь в еще так плохо знакомом нам зазоре, разделяющем природные феномены и плоды человеческого творчества. Между этими полюсами непрерывно пульсирует взаимное вопрошание, силой соединившей их кисти показывающее в очертаниях гитары облик мужчины, а в рамке подслеповатого зеркала – женскую наготу. Человеческое лицо в особенности склонно представать то зияющей вечностью, то нескончаемым пасьянсом, то средоточием всевозможных трансформаций. Внешний мир становится лишь грубой оболочкой для этого постоянно меняющегося и так никогда и не узнанного лица, в чертах которого рано или поздно все должно сойтись, – становится своего рода иносказанием, вбирающим в себя людские переживания, подобно литейной форме, и ценным только тем, что оно у нас одно на всех и живет лишь нашими каждодневными заботами: «Картины, – говорил Пикассо, – можно делать только так, как дворяне делали детей: с пастушками и горничными. Никому не придет в голову писать Парфенон, никто не станет рисовать кресло эпохи Людовика XV. Картины – это рыбачья лачуга, пачка табаку или продавленный стул…»
Последние стихотворения Пикассо вбирают в себя всю ту самоотверженность и ту готовность к отречению, которых безжалостно требует от художника подобное видение творчества, в нем самом живущее вот уже более тридцати лет и самым решительным образом изменившее за это время оптику любого из наших современников.
Стихотворения
Девушка, одетая в приличное бежевое пальто с нежно-сильной отделкой 150 000–300 – 22–95 сантимов за мадаполамовую нижнюю юбку, перекроенную и подшитую легким намеком на мех горностая 143 – 60–32 корсет открытый, края раны растянуты шкивами так, чтобы в итоге получался крест, и смазаны засохшим сыром реблошон 1300 – 75–03 – 49 – 317 000 – 25 сантимов несколько зияющих отверстий, добавленных одним сияющим утром к паре уже вытравленных на коже при помощи мучительных судорог, стихнуть которым не дает мертвая тишина в мавританском стиле цвета испуганной жертвы 103 сверху за томные глаза 310–313 плюс 3 000 000 – 80 франков – 15 сантимов взгляд, забытый на комоде, кто больше – штрафные очки, набежавшие за весь матч – метание диска строго из-под ног посредством цепочки событий, которые незнамо как ухитряются свить себе гнездо, а в некоторых случаях и принять благообразный вид счастливой пары 380 – 11, да еще затраты, но столь академичного рисунка не встретишь со дня его рождения и по утро нынешнего дня он даже не напишет, ходят ли они по стрелкам в виде пальцев, указывающих выход, или отхаркивают букет вина через бокал без дна уж больно пахнет полковой казармой, а там никого и боевое знамя впереди, но только если легкий зуд желания оказывается не к месту, чтобы превратить сардину в хищную акулу тогда-то и начитает расти список покупок безо всяких перерывов на обед во время завтрака, когда так приятно писать усевшись посредине циклопических сравнений, замешанных на сыре и томатной пасте.