ка сначала одну лапку, а затем вторую, и так ссыпаются неторопливо в тарелки и на воротнички гостей, склонившихся над блюдом похотливо… а эти самые манишки и воротнички, оказывается, так похожи на нагрудники пехоты… но, как поется в песенке известной, она разгромлена, и новобранцы все убиты. ‹…›
Сальвадор Дали (1904–1989)
Если юмор, это высшее опровержение реальности, титаническое утверждение принципа удовольствия, действительно является результатом стремительного смещения психического акцента с Я на Сверх-Я (а последнее, в свою очередь, выступает медиатором, необходимым для формирования юмористического отношения к действительности), то следует предположить, что это отношение должно быть своего рода симптомом, более или менее постоянным признаком состояний психики, характеризующихся задержкой развития личности на стадии Сверх-Я. Эти феномены, так называемые «параноидальные» состояния, соответствуют, по Крепелину, «скрытому развитию устойчивого и не поддающегося коррекции систематизированного бреда, обусловленного внутренними причинами, – однако укоренение последнего в психике человека не затрагивает ясности и упорядоченности его мыслей, волеизъявлений и поступков». Из работ Блейлера мы также узнаём, что источником параноидального бреда являются хронические эмоциональные состояния (основанные на соответствующем комплексе), способствующие последовательному формированию тех или иных заблуждений, к которым субъект оказывается сильнейшим образом привязан. Согласно последним исследованиям, паранойя предполагает наличие «в значительной степени замкнутой, вращающейся по кругу» эмоциональной сферы, отличающейся также предсказуемостью реакций субъекта и его зачастую неординарным логическим мышлением. Художников объединяет с параноиками сразу несколько из описанных выше симптомов, и связано это прежде всего с фиксацией их психики на периоде вторичного нарциссизма (реинвестиция в Я части либидо и, как следствие, части внешнего мира, поскольку этот сегмент либидо был направлен на внешние предметы, обладающие субъективной ценностью, и прежде всего на предметы, принадлежавшие родителям; отсюда и облегчение репрессивного принуждения, и привыкание к заключенному в Сверх-Я механизму самобичевания). Наверное, именно благодаря способности воспроизводить, объективировать посредством живописи или любого иного искусства тяготеющую над ним власть этих предметов художник в значительной степени и получает возможность ускользнуть от их тирании и избегнуть самого настоящего психоза. Поскольку подобное перемещение является весьма сильной эмоциональной травмой, то, по нашему мнению, связанная с ним сублимация одновременно обусловлена как потребностью в нарциссической фиксации (садическо-анального типа), так и социальными инстинктами человека, сильнее всего проявляющимися в этот период (наделение эротическими коннотациями предметов, принадлежащих отцу).
Величайшая оригинальность Сальвадора Дали заключается в его способности участвовать в этом спектакле как в роли зрителя, так и собственно актера – если угодно, выступать в тяжбе наслаждения и реальности одновременно и судьей, и одной из тяжущихся сторон. В этом и заключается паранойя-критическая деятельность, определенная им как «стихийный метод иррационального познания, основанный на истолковательно-критическом соположении фигур горячечного бреда». Ему удалось уравновесить в себе самом и в окружающем мире настроение лирическое, исходящее из чистой интуиции и согласное существовать лишь от одного утоления страсти до другого (концепция творческого наслаждения, до предела напитанного эротизмом), и настроение умозрительное, основывающееся на рефлексии и ответственное за удовлетворение пусть и более скромного порядка, но той особой и изысканной природы, которая позволяет полностью раскрыться в нем принципу удовольствия. В случае с Дали мы, разумеется, имеем дело с паранойей латентной, самой что ни на есть доброкачественной, с изолированными периодами бреда (если воспользоваться терминологией Крепелина), чье течение ограждено от любого осложнения или помрачения рассудка. Несравненному уму Дали превосходно удается после каждого из приступов связать между собой упомянутые периоды и объяснить шаг за шагом путь, проделанный его психикой. Материалом для его творчества становятся составляющие клинической картины паранойи: пережитые опыты визионерства, полные скрытых значений искажения прошлых переживаний, запретные интерпретации предельно субъективного порядка, – которые он считает бесценной нитью Ариадны для своих поисков, в чем пытается убедить и нас. Однако, не довольствуясь принятием этих феноменов, Дали проводит методичную работу по их упорядочению и освоению, призванную постепенно свести на нет враждебную сторону повседневности, преодолеть эту враждебность на вселенском уровне. Дали ни на миг не упускает из виду, что трагедия человека более всего проявляется и обостряется под влиянием того противоречия, что существует между необходимостью естественной и логической; эти две крайности соприкасаются, как правило, только мельком, и мгновенные вспышки таких контактов озаряют на короткий миг владения «объективного случая»: «Паранойя-критическая деятельность есть сила, порождающая объективный случай и упорядочивающая его».
Предмет, который Дали рассматривает, как мы могли убедиться, остановившись на стадии Сверх-Я и откровенно наслаждаясь этой остановкой, наделен у него особым символическим бытием, господствующим надо всеми остальными планами существования и, в свою очередь, стремящимся превратить их в совершенный проводник юмора. По сути дела, предмет освобождается от своего общепринятого, утилитарного или любого другого предназначения, чтобы быть соотнесенным напрямую с Я, стать одной из его составных частей. «Будьте уверены, знаменитые текучие часы Сальвадора Дали есть не что иное, как паранойя-критический камамбер – нежный, экстравагантный, существующий независимо от времени и пространства». В Нью-Йорке Дали выставляет окрашенный красным телефон, трубку которого заменял живой омар (чьи клешни заставляют расценить этот предмет как апогей самобичевательной тенденции отрезания ушей, начало которой можно возвести, например, к Ван Гогу). Отношение Дали к тому, что он называет «посторонними телами» пространства, выдает детскую неспособность к дифференциации предметов и живых существ, характерную для его «нравственного аэродинамизма», – отметим, именно благодаря ей сумел он воплотить в реальность следующую свою фантазию, причудливую и, вне сомнения, чрезвычайно эффектную:
«Нанять сухонькую, чистенькую старушку, на последней стадии дряхлости, и выставить ее в костюме тореадора, положив ей на предварительно выбритую голову омлет со свежей зеленью: последний будет непрестанно дрожать вследствие естественного тремора конечностей означенной старушки. На омлет можно положить монету в двадцать франков»[99].
Новые оттенки спектрального секс-апила
С некоторого времени – и с каждым годом все больше и больше – фантомы в нашем представлении становились все нежней и обольстительней, наливаясь тем внушительным весом, округляясь той пухлявой стереотипией, тем аналитическим и весьма питательным контуром, что отличает обыкновенно мешки с картофелем, если поставить их против света, – общеизвестно, что именно эти формы Франсуа Милле, создавший помимо своей воли портреты самых значительный на сей день фантомов, донес нам с поистине навязчивой услужливостью; именно их отобразил он на своих бессмертных, мастерски исполненных полотнах со всей эмоциональной низостью, на какую только способен художник, и с тем подозрительно мрачным колоритом, уникальным и неповторимым, которому все мы с некоторого времени можем позволить себе роскошь ужасаться.
Причины этого тревожного увеличения мышечной массы, этого сведенного в одну точку отяжеления, донельзя реалистичного и предельно бесформенного расползания нынешних фантомов напрямую связаны с первоначальным представлением о характере их материализации – этот понятийный комплекс стоит у истоков всей занимающей нас проблематики, и, как нам вскоре предстоит убедиться, суть его заключена в понятии «скрытого объема».
Фантомы материализуются или, говоря проще, принимают зримые очертания посредством «подобия объема». Подобием объема служит чаще всего подарочная упаковка. Подарочная упаковка скрывает, защищает, искажает, подстрекает, искушает и дает нам неверное представление об объеме. Она побуждает нас относиться к объему двойственно и отчасти даже с подозрением. Она способствует формированию самых бредовых концепций объема. Она вызывает у нас лихорадочное стремление к познанию идеального объема, то есть к познанию заведомо несостоятельному. Упаковка дематериализует самый смысл содержания фантомов, а также их объема, ослабляет объективность понятия объема и приводит к страху перед объемом скрытым.
Подобным образом животный жир выступает в роли наводящей страх составной части реального объема мяса – а как нам известно, такого рода страх либидо склонно очеловечивать, персонифицируя этот пугающий объем и переплавляя его в реальную плоть, которая, в свою очередь, становится метафизическим страхом в форме реального жира.
Ведь что такое этот пугающий жир плоти?
Не есть ли он то, что скрывает, защищает, искажает, подстрекает, искушает и дает нам неверное представление об объеме? Он заставляет нас подозревать объем в чем-то недозволенном и выстраивать самые бредовые его концепции, вызывает лихорадочное стремление к познанию идеального и питательного объема, а также способствует образованию его желеобразных воплощений – воплощений предельно точных и тонких, «скрытых» и пугающих.
Самое ужасное происходит, конечно, когда под складками белья тех фантомов, которым до сих пор удавалось «держать форму», появляются «скрытые» объемы, приобретающие все более тяжелый и громоздкий вид – а это уже признак нерасщепляемого веса реальности и поистине кишащего калориями жира; однако еще хуже, когда, спадая, это белье открывает взору объемы, чей аналитический, грузный, массивный и кокетливый внешний вид (увы, характерный для прискорбной тучности нынешних фантомов) принимает самые подозрительные очертания – а вместе с ними нашим взорам открывается и крохотная при всей своей монументальности кормилица, совсем недавно появившаяся на моих полотнах и, несмотря на проливной весенний дождь, сидящая недвижно прямо посреди промозглой хляби в позе человека, который что-то вяжет, с омерзительно и бесповоротно вымокшими юбками, выгнув свою текучую и нежную гитлеровскую спину. Этот небольшой, но величавый, а главное – восхитительно аутентичный фантом кормилицы остается без движения все то время, покуда на той картине, где ему суждено мокнуть, меж бёклиновским кипарисом и бёклиновской же штормовой тучей встает «призрак, лучащийся всеми цветами спектра», превосходящий красотой и су