Тут мне в голову пришла довольно смелая идея, и со смешком я предложила ей:
– Так в чем же дело – идите вместо меня!
– Я бы пошла, – печально проговорила гиена, – но мы с вами совсем не похожи…
– Ну и что! – воскликнула я. – Послушайте: бал будет вечером, в потемках все равно ничего как следует не разглядишь. Вы наденете мое платье и в толчее запросто сойдете за меня. К тому же мы с вами почти одного роста… Умоляю вас, пожалуйста, – мне больше не на кого положиться!
Она уже примеривала на себя новую роль, и я знала, что ей ужасно хочется согласиться.
– Идет, – коротко бросила она.
День только начинался, и смотрители еще не успели разойтись по своим местам. В одно мгновение я распахнула дверцу, и скоро мы уже были на улице. Я подозвала такси; дома все еще спали. Когда на цыпочках мы добрались до моей комнаты, я вынула из шкафа платье, которое должна была надеть сегодня вечером. Оно оказалось чересчур длинным; более того – гиена совершенно не умела ходить на каблуках. Чтобы скрыть ее когти и мохнатые лапы, пришлось найти пару длинных перчаток: такие могла надеть и я. Когда первый луч солнца заглянул ко мне в комнату, она уже могла сделать несколько кругов по комнате, почти не оступаясь. Мы так увлеклись этими приготовлениями, что нас едва не застала моя мать, явившаяся пожелать мне доброго утра, – лишь в последний момент гиена успела юркнуть под кровать. «У тебя тут чем-то пахнет, – только и сказала мне мать, распахивая окно. – Перед балом, будь любезна, прими ванну с моими ароматическими солями».
– Хорошо, – не желая спорить, ответила я.
Впрочем, она довольно быстро ушла – наверное, запах действительно был для нее слишком сильным.
– Не опаздывай к завтраку, – сухо бросила она, выходя из комнаты.
Самым трудным было как-то скрыть морду гиены. Шли часы, мы перебрали все возможные варианты, но решения так и не нашли. Наконец она сказала:
– Кажется, я придумала. У вас есть бонна?
– Да, – проговорила я, не соображая, о чем идет речь.
– Отлично. Позовите ее. Когда она войдет, мы набросимся и сорвем с нее лицо. Это и будет моей маской на вечер.
– Нет, так не пойдет, – возразила я. – Если мы сорвем ей кожу с лица, она наверняка умрет. Кто-нибудь найдет труп, и мы попадем за решетку.
– Я голодна и вполне могу ее съесть, – спокойно отвечала гиена.
– Да, но кости?
– И кости тоже. Ну так что?
– Хорошо, но только обещайте мне, что вы убьете ее до того, как вырвете лицо. Прошу вас, не заставляйте ее страдать!
– Как скажете…
Еле сдерживая дрожь, я дернула за шнурок звонка. Поверьте, я ненавижу балы – иначе бы я так не поступила. Когда Мари вошла, я отвернулась к стене, чтобы не видеть того, что должно было произойти. Надо признать, она совсем не мучилась: сдавленный крик – и все кончено. Я не решалась обернуть и смотрела в окно, пока гиена расправлялась с телом.
Через несколько минут раздался ее голос:
– Все, больше не могу. Правда, тут еще остались ноги… Давайте спрячем их, я доем попозже.
– Посмотрите в шкафу – там где-то должна быть сумка с вышитыми лилиями. Выбросьте все: платки, брошки – и берите ее.
Она сделала все, как я ей сказала. Помедлив, она попросила:
– Ну повернитесь же! Гляньте, какая я красавица!
Я обернулась. Гиена стояла перед зеркалом и любовалась лицом Мари. Действительно, она очень аккуратно все обглодала, и лицо выглядело замечательно – ничего лишнего, как будто оно было ее собственным.
– Что ж, вы поработали на славу, – сказала я.
Наступил вечер. Гиена уже полностью оделась и, еще раз осмотрев себя, воскликнула:
– Как это все замечательно! Я просто чувствую, что буду иметь успех.
Снизу уже слышалась музыка, и я сказала:
– Ступайте. Но только помните: вам ни за что нельзя стоять рядом с моей матерью – она обязательно заметит подмену. Больше меня там никто не знает. Удачи вам!
Я поцеловала ее на прощанье – и впервые чуть не задохнулась от звериной вони.
Довольно быстро стемнело. Я была измотана событиями этого дня и, чтобы как-то успокоиться, взяла книгу и села у открытого окна; по-моему, это были «Путешествия Гулливера» Джонатана Свифта. Я читала, наверное, целый час – и вдруг в окно, попискивая, влетела летучая мышь. Это был первый признак надвигавшегося несчастья: я панически боюсь летучих мышей. Не помня себя от страха, я спряталась за стул – но не успела опуститься на колени, как шум мышиных крыльев потонул в оглушительном грохоте. Хлопнув дверью, в комнату ворвалась моя мать, бледная от ярости:
– Ты кого это привела?! Что это такое? Только мы сели за стол, как эта чертовка вскочила на стул и давай орать. «Чего носы воротите – воняет очень, да? Ну так я падалью питаюсь, а не вашими тортами» – и сорвала с себя лицо! Слышишь ты, сорвала его и тут же сожрала! А потом прыгнула в окно – только хвост мелькнул!
Жизель Прассинос (1920–2015)
Пожалуй, на равнине черного юмора нам еще только предстоит воздвигнуть тот памятник, который Дали называл «величественным монументом женщине-ребенку». Ставлю все мои четырнадцать зубов, как говорила кормилица у Шекспира, что самой Жизель Прассинос не было и четырнадцати лет, когда нам впервые посчастливилось ее услышать, – но она была уже той Королевой Маб, чаровницей-вещуньей, что говорит на только ей понятном языке, а потому не знает возраста (хотя и отстает по годам от авторов, предшествующих ей в этом сборнике). Королева Маб не сильно изменилась со времен Шекспира, и основным занятием ее по-прежнему являются забавы с носами спящих мужчин. Это «юная химера» Макса Эрнста, лукавая школьница, олицетворявшая собою «Автоматическое письмо» на обложке одного из номеров «Сюрреалистической революции». Что ж, сострадание решило убраться восвояси подобру-поздорову – а потому «сухонькой старушке», излюбленной мишени «нравственного аэродинамизма» Сальвадора Дали, придется несладко:
«Она уже стоит раздетая. Все ее тело ощетинилось фиолетовыми вязальными спицами – она воткнула их сама, чтобы казаться красивее; к конце каждой спицы привязана зеленая ленточка. У нее нет бедер – между коленями и лоном пустота, и чтобы ноги на чем-нибудь держались, она подвесила их на веревочки. Она ложится в постель – глаза сами покорно выскакивают из орбит и падают к ее ногам – она тушит горевшего с самого утра котенка – становится совсем темно».
Становится совсем темно: так сказал бы ребенок, смеющийся от страха по ночам, – или те дикари, которые, загнав на дерево своих стариков и убрав лестницу, устало поднимают головы вверх, чтобы посмотреть, посыплются ли они, если дерево как следует тряхнуть. Перед нами словно разворачивается перманентная революция волшебного фонаря – вход пять сантимов, отвернешься, и картинка исчезает, – но голос Жизель Прассинос нельзя спутать ни с каким другим: это ли не предел мечтаний для поэта? Свифт скромно потупил глаза, Сад захлопнул свою коробочку с отравленными леденцами.
Досужий разговор
Огромное пшеничное поле.
Мужчина одет в выцветшую рыжеватую тунику.
Лошадь не одета ни во что. К хвосту у нее привязана спичечная коробка, из которой торчат лапки кузнечика.
Мужчина сидит на вышитой зелеными узорами белой подушке.
Лошадь сидит на мужчине.
Мужчина: И что, спрашивается – разве мы не считались с этим зеленым бриллиантом?!
Лошадь: Что делать, таковы законы. По мне, если закон теряет силу, то и свечек надо ставить больше.
Мужчина: Да, но не забывай, ты, жалкий оттиск небесной идеи, – мужчина не вправе ублажать своих подчиненных, и даже телефон отказывается платить налоги.
Лошадь: Понимать – это и значит терять силу.
Мужчина: Да нет же, говорю тебе, мы ведь даже и не пробовали понять. Может быть, давай сейчас? Так или иначе, это проще всего…
Лошадь: О нет, прошу, не доверяйтесь этим веским аргументам, все их величие – ничто, пустая болтовня. Отриньте их, увещевайте самыми бессмысленными отговорками, и увидите, им только этого и надо.
Мужчина: С чего это вдруг? У меня что, мало других дурацких забот, чтобы еще бегать за хвостом миллионера?
Лошадь: Ну, не знаю – мой возлюбленный берёг меня, как зеницу ока.
Мужчина: Но я стараюсь!
Лошадь: Что ни говори, мы все же одного поля ягоды.
Головоножка
«Просится ходить – и все тут, – всплескивая руками, рассказывала женщина соседке. – Твердит день-деньской, что уже отлично выучился ходить, и, дескать, с такими ножищами, как у него, можно по пять километров в час отмахивать. Готовлю тут горошек, так он вырвался, да как сиганет – по всему дому его ловила. Только под половик бы не нырнул; но потом думаю: ладно, ножки-то у него крохотные, еле до пола достают, пусть себе носится. И так мне, знаете, приятно было его было впервой-то на ногах видеть…» – и рассказчица пустилась в нескончаемые подробности касательно походки и ужимок своего чада, которые казались ей просто уморительными.
«Ну, махонький он еще ходить-то, – посмеиваясь, твердила соседка. – Мой вот позже пошел, и то пару раз уж на камнях споткнулся.
Да-да, мал он у вас, что ни говори, – приговаривала она, и мать качала в ответ головой, то и дело оборачиваясь к кухонной двери, будто следила за чем-то. – Негоже в такие годы дитё наземь ставить – разъедутся ноги, что будешь с ним делать? Врача-то на дом не вызовешь, крохотный такой!»
«Верно вы говорите, мадам, – отвечала ей мать, – маленький он у меня. Но так ведь он прямо уперся: или, говорит, ставь меня на ноги, или сам вечером убегу – в Ботанический сад. Пригрозил даже, что деньги из буфета возьмет, уткам хлеба купить. В семь утра меня сегодня разбудил, все просил ему беретик его беленький постирать, так я с тех пор глаз и не сомкнула. Но все ж таки до будущей недели не хочу его ставить. Опять же, Пасха будет – вот в церковь идти и поставлю. Как раз – в церковь первый раз сам и пойдет».