Ты прочла и собралась уходить. Я на коленях перед тобой – помнишь? И умолял: ради Марка! ради нашей любви! ради всего святого! Грех, я разве не знаю. О седьмую заповедь вытер ноги. Кто меня простит? Ты? Ты простила, но где-то в твоем тайная тайных так и не угасло твое оскорбленное чувство. Мне ли не знать. Но я даже не о тебе. Человек может простить, но что оно значит, человеческое прощение? В его ли возможностях истребить гнетущую память о вине – так, словно ты никогда не лгал, не подличал, не изворачивался, не угодничал и не льстил? Словно ты как младенец, душа которого еще не запятнана дурными помыслами и не ведает порочных страстей? О, нет, я согласен: приходи. Невесомой тенью сядь ко мне на колени, обними меня как прежде, в лучшие наши дни, и шепни мне горячим дыханием твоим, милым твоим дыханием, драгоценным твоим дыханием прошепчи мне. Как ты состарился. Какой ты неухоженный. Ты плохо ешь. Кофе и кофе. Пельмени на обед. Мог бы салат себе сделать. Суп сварить. Куда только Марк смотрит? Не надо. Нет аппетита. Все равно, что есть. С некоторых пор я рассматриваю пищу исключительно в качестве закуски. Но не об этом. Кто меня простит? Есть ли вообще кто-нибудь, кто может прощать или не прощать?
В последние годы Лоллий все чаще возвращался к мысли, что люди в подавляющем своем большинстве подобны последователям Кондратия Селиванова – с той лишь разницей, что скопцы садятся на белого коня, то бишь отсекают себе и ключ ада, и ключ бездны, тогда как человек обыкновенный, со всеми полагающимися ему удами, не скопец по рождению, не скопец Царствия ради Небесного, с женой и любовницей в придачу, по своему произволению налагает на свое сознание царскую печать и запрещает думать, что он сам есть лишь на мгновение появившаяся в этом мире тень, мимолетная сущность, капля, которая в конце концов набухнет, дозреет и, не выдержав собственной тяжести, беззвучно канет в вечность. Капля дрожит. Ей нужен бог. Кто? Амон? Слава тебе, Ра, владыка правды… Ах, нет. Душно мне от Амона, чья корона украшена рогами и двумя высокими перьями. К чему мне его рога и его перья? Зевс? Но и Зевс, и Гера, и Аполлон, и все они там, на Олимпе, до горечи во рту напоминают людей с их гордыней, тщеславием и мелкими страстишками. Увольте. Или севший в вечной отрешенности Будда? И я, и жена моя, мы тебе послушны; благослови нас на добрую жизнь – мы победили рождение и смерть, мы достигли конца страданий. Есть какой-то глубокий изъян во всем этом, ибо продолжительность страдания день в день совпадает с продолжительностью жизни, а что за гробом, о том приличней помолчать. Однако нам обещают. Имей упование на Христа и Отца Его и вечной жизнью живи в Его доме. Я, собственно, не против, более того – как бы мне хотелось, чтоб это вправду было так…
Опять чужая строка всплыла. Откуда? Кто? Строку помню. Да, мне бы очень хотелось, однако проклятое рацио засушило сердце. Нужна вера, а где ее взять? У верующего есть, по крайней мере, надежда на прописку в небесном доме, меня же Петр прогонит взашей. Нечестивый, поди прочь. Отойди от дверей, не то дам пиз…ей. Горб у тебя вырос – твоих многочисленных грехов постыдный итог. И поплелся, рыдая, повторяя стократ: не видать тебе рая, провинившийся брат, не гулять тебе в кущах, не вкушать от плодов – как и всем, кто при жизни был почти уже мертв. Что для человека лучше всего? Какого блага ему пожелать для себя – в той вечности, которая предшествует жизни и в которой он обитал, дух бесплотный, прообраз, частичка вечно сущего? Ответим. Но не пугайтесь, ради Бога, не пугайтесь, как умолял Германн старую графиню, этого наиправдивейшего ответа – не быть; не родиться; не жить. А если уж, прорек мудрец, ты появился на свет, дитя случая и нужды, умри как можно скорее. И во всех случаях воздержись от продолжения своего рода.
Безмолвно стоял рядом его сын единственный, Марк, и своими темно-серыми, материнскими глазами с укором смотрел на отца. «Сейчас, – покивал ему Лоллий, – еще… А знаешь ли, – с внезапным воодушевлением сказал он, – что между жизнью и страданием рука ставит знак равенства. Мужественная рука, – и сухим перстом он начертал в воздухе, – А… вот оно А… равно В. Вот оно… латинское, само собой… У меня в школе учитель математики… Натан». «Папа, – прервал его Марк, – ты можешь меня выслушать?»
Если бы Лоллия спросили, сколько сейчас лет его единственному сыну, то, прежде чем ответить, он бы задумался. Достоверно, бесспорно и вообще не подлежит обсуждению: Марк родился во втором законном браке Лоллия, с Ксенией Андреевной в девичестве Кондратьевой, чьи родители – отец, глубокомысленный и весьма достойный человек, между прочим, профессор и автор преизрядного по величине толкования марксистко-ленинской философии, и мать, поклонявшаяся мужу, как господу Богу, – были решительно против этого союза, поскольку знали о слабости Лоллия по части женского пола. Лоллий был мало сказать – удивлен; он был обескуражен, когда Андрей Владимирович Кондратьев пригласил его в свой кабинет и, попыхивая трубкой, обратился к нему с такими словами. «Молодой человек! Впрочем. Пардон, сударь мой. Вам, кажется, сорок?» «Тридцать девять… еще не исполнилось… скоро», – пролепетал Лоллий, вдруг ощутивший себя кроликом перед удавом. «Прелестно. Ксении двадцать три. Вас не смущает?» «Ну, как сказать… Я, конечно, думал. Но, с другой стороны… Бывает разница куда больше. Вот, к примеру, Гете…» «Пардон. Я не очень сведущ в литературе. “Фауст”, да, конечно… Остановись, мгновенье. – Скосив глаза, Кондратьев чиркнул спичкой, оживил трубку и окутался благовонным дымом. Курил “Амфору”, зверь марксистский, учуял Лоллий. – Насколько я помню, он так и не женился на этой… молоденькой… Она ему во внучки годилась». «Ульрика», – шепнул Лоллий. «Не имеет значения. Я полагаю, ему указали на… как бы поточнее… ну да. На неуместность его матримониальных намерений. Может быть, на некоторую даже безнравственность. Юное создание в объятиях старого селадона! Похоть, сударь мой. Что ж, – как приговор, изрек Андрей Владимирович, – писатель… Понятия нравственности… нормы… Этические ценности, наконец. Звезды надо мной, и моральный закон в сердце. Это вечно, сударь, вечно! Если желаете, я даже допускаю ошибку со стороны Маркса… Крен мысли… гениальной мысли!., но в данном случае… неоправданное вторжение производственных отношений в область, где казуальные связи… – Он пошевелил пальцами левой руки (в правой была трубка), что в данном случае могло означать лишь признание неопределимости человеческой сущности. – Э-э… не действуют. Скорее заповеди, чем логика. Скорее дважды два – пять, чем безупречные четыре. Да, сударь мой, вечно. Но не для касты… э-э… людей творчества, – брезгливо выговорил он. – Вы, кажется, тоже принадлежите?» Надо было ответить с достойной твердостью, да, мол, я член Союза писателей, автор, ну и так далее, но вместо этого Лоллий смутился и неуверенно кивнул. «Не читал», – высказался Андрей Владимирович и, осмотрев трубку, специальной ложечкой выгрузил ее содержимое в пепельницу. Однако, покуда профессор совершал священнодействия очищения и набивания, он и не думал молчать. С более или менее длительными промежутками между словами – когда, к примеру, он внимательно изучал чрево трубки, продувал отсоединенный от нее мундштук, а потом снова совокуплял его с ней – он сообщал, что по естественному чувству ответственности за судьбу единственной дочери вынужден был навести кое-какие справки. Лоллий у него как на ладони. «Правда?» – с кривой усмешкой осведомился Лоллий. «И не сомневайтесь», – отрезал Андрей Владимирович. И живописными чертами обрисовал не только историю первого брака и развода Лоллия во всех ее невыносимых именно сегодня подробностях, как то: обращения супруги в административные и общественные органы вплоть до Комитета государственной безопасности и МГК КПСС, товарищам Семичастному и Демичеву, с указаниями на гнилую антисоветскую сущность гражданина Питовранова, которому не место в советской печати… «Едва выпутался», – с нескрываемым сожалением отметил Кондратьев. «Вот была сука», – не выдержал Лоллий. «Не надо… э-э… доводить… э-э… до остервенения», – промолвил профессор и упомянул далее молодую особу, сотрудницу отдела писем городской газеты, два года бившуюся, дабы вырваться из унизительного для нее конкубината (у Лоллия брови полезли вверх: откуда? он и сам почти забыл), но напрасно, напрасно, разбивалась она, образно говоря, в кровь, как уловленная и помещенная в клетку несчастная птица, – равнодушен был ее соблазнитель; вслед за ней – замужняя женщина, обольщенная, склоненная к измене и готовая порвать брачные узы, но куда там! и след простыл сулившего златые горы любовника; еще девица в очках, принужденная к медицинскому вмешательству в ужасных целях; еще… Отвратителен этот перечень униженных и оскорбленных – и он далеко не исчерпан приведенными выше примерами. Хвала Создателю, что в нем пока нет Ксении! «Вы будто сыщика наняли», – пробурчал Лоллий. «Пришлось, – вновь окутавшись дымом, отвечал профессор, – предпринять известные усилия. Я не вправе вручать дочь… э-э… можно было бы назвать вещи своими именами, но я не хочу…» Лоллий вдруг обозлился, осмелился и перебил. Это все в прошлом. Быльем поросло. Вас копнуть, еще неизвестно. У всякого моралиста свои скелеты. «Но-но, – остановил его Андрей Владимирович. – Извольте, сударь мой, не переходить… Непристойные намеки. Впрочем, в вашем духе. Судить других, исходя из собственного опыта». «Слушайте, – вздохнул Лоллий, – о чем мы… Я есть тот, кто я есть. Но спросите Ксению. Если она вот на столько, – он свел большой и указательный пальцы, оставив между ними крошечный просвет, – поколеблется… Клянусь, вы меня больше не увидите…» «Но я надеюсь…» – промолвил профессор и несколько мгновений, отложив трубку, буровил Лоллия пронзительным взором. Лоллий и глазом не моргнул. «Надейтесь», – дерзко ответил он, усугубив тревоги отцовского сердца.
Новообретенный тесть на свадьбе своей дочери был невесел, как человек, вынужденный смириться с превосходящей его возможности силой судьбы. Однако со временем он свыкся с тем, что отдал любимую дочь не юноше в расцвете лет, а мужчине, в делах любви прошедшему и Крым, и Рим, и среди друзей и знакомых отзывался об этом браке даже с одобрением, а по поводу разницы в летах отмахивался и говорил, что бывало и не такое. О Гете он, правда, не упоминал. Молодое семейство он навещал с удовольствием (слово «молодые» Андрей Владимирович поначалу произносил с плохо скрытой насмешкой, поглядывая, само собой, в сторону зятя) и всякий раз, будто показывая фокус, извлекал из внутреннего кармана бутылку «Столичной», от которой уделял всем: зятю и себе по вместительной рюмке, Ксении – две капли, а сватье – маме Лоллия – наполнял ее изящную, как балерина, хрустальную рюмочку на тонкой ножке.