Психопомп — страница 18 из 102

якобы забвение. Завод на его могиле… и его братца… только кажется… э-э… вам, сударь… как вы изволили выразиться… ну, словом… я даже повторять не хочу. Слушайте, – призывно воскликнул он, – слушайте голос времени! Читайте письмена времени! Постигайте смысл времени! И вы, может быть… я, по крайней мере, надеюсь… вы поймете, насколько справедлив высший разум – даже в беспощадности, с какой он упразднил бессмысленную, тупую, порожденную исключительно страхом перед небытием религию и все ее институты. Всех святых в вашем смысле. Их вынесли». Точку поставил и взглянул взором победителя. Однако не сдаваться же ему. Лоллий вяло заметил, какой этот высший разум странный. Похоже, принадлежит шизофренику. Ничего удивительного. Казнить священников, взрывать церкви, преследовать верующих. Ну, верует человек и пусть верует. Кому от этого плохо? А церкви? Такая красота…

Мама протестующе воскликнула, что никогда не влекло. Ворота в загробный мир. Не для нее. Надо жить, а не готовить себя к смерти! Всей душой, всем естеством своим она принадлежит земле, родной нашей, русской земле, где неимоверными трудами, лишениями, жертвами мы построили новый мир. Пусть он еще в строительных лесах, недоделках, помарках, но тому, кто, отрешась от мелочных придирок, взглянет на него беспристрастным взглядом, просияет невиданная красота. Лоллий откашлялся. Мама метнула на него исполненный презрения взгляд. Ах, запершило. Еще бы. Мы у многих кость в горле. Нас хотели стереть… испепелить… уничтожить! Звенел ее голос. А мы выстояли и победили. Кто бы знал, как она страдала от невозможности оставить его… Кивком головы мама указала на Лоллия. Он маленький, года три или четыре, никто не брал… И она не могла. А ее место – она знала! – было на фронте. Ночи напролет бессонные с одной мыслью – спасти Отчизну! Огненные слова полыхали в ее груди. Жанна д’Арк – вот кем стала бы она, окажись среди бойцов. Кто посмел бы остаться в окопе, если бы она со знаменем в руках двинулась на врага! Кто не откликнулся бы на ее призыв вступить в священную битву! Кто не исполнился бы отваги, видя ее бесстрашие! Гибель? Ей навстречу была распахнута душа. Мама была прекрасна – с прямой осанкой, гордой седой головой, сверкающими восторгом смертельной схватки глазами.

Андрей Владимирович поглядывал на нее с некоторой оторопью. Он желал бы направить беседу в другое, мирное русло – обсудить, может быть, судьбы религии в нашей стране, поразмышлять, когда, наконец, потребность в ней окончательно отомрет у советского человека, оставшись кое у кого исключительно рудиментом – как встречающийся изредка у новорожденных крошечный хвостик, свидетельство о ходившем на четырех ногах и ловко лазавшим по деревьям пращуре, – легко устраняемом несложной операцией, или о появлении на свет премилого дитя, отблеска солнца, долгожданного наследника, коего в сокровенных сердечных глубинах чают и он, и его супруга, и, несомненно, Анна Александровна. «Да! О да!» – пылко откликнулась она. Какие свершения ему предстоят! (Мама говорила о Марке, своем внуке, еще не рожденном и, по смутным воспоминаниям Лоллия, еще даже не зачатом.) Тут она взглянула на Лоллия, и прекрасное ее лицо омрачилось тенями несбывшихся надежд. Не будем таить: она прозревала в Лукьяне государственного деятеля. О, сын мой! – так, по ночам, иногда касаясь губами горячего лба свалившегося в ангине Лукьяна, мама доверяла бумаге заветные мечты. В годину трудную ты встанешь у руля. Пусть ветер свищет, волны бьют о борт и паруса вот-вот сорвутся с мачты. Ты твердою рукою правишь руль. Сквозь бури завыванье звучит твой голос: все наверх, матросы! Крепите паруса. Вперед смотрите, чтоб гибельные скалы миновать. Не место робким! Не дрожать от страха! А кто от ужаса лишился сил и воли – за борт того! Лишь мужество смирит стихию.

Лоллий горестно качал головой. В прошлом году полез на антресоли за старым, времен газетной его молодости блокнотом, вместе с ним вытащил мамины тетради и до глубокой ночи их читал. Отечество, родная земля, Вождь (с большой буквы), битва, подвиг, Сын (тоже с большой), мать, любовь, долг – все это в разных сочетаниях производило столь гнетущее впечатление, что у него в груди образовался горячий ком, который он хотел бы, но не мог выплакать слезами сострадания и боли. Бедная. Ее судьба – это судьба России, совращенной мировоззрением, чья бесчеловечность была тем более опасна своей дикарской незамысловатостью. Для исцеления маме потребовалась болезнь, от которой она очнулась вне своего возраста, где-то между детством и юностью, в состоянии безоблачного счастья. Годы миновали; Марк родился, и она протягивала к нему руки и умоляла: «Дайте, дайте мне его, моего мальчика!» Кажется, она считала его своим сыном. Лоллий раздобыл для нее особенную палку с тремя концами, и, опираясь на нее, мама бродила по новой квартире. «Как хорошо! – говорила она. – Какой Марк молодец!» Иногда, впрочем, ей казалось, что вместо Ксении появилась чужая баба, бесстыдно напялившая на себя ее, мамино, прекрасно сохранившееся с послевоенных времен крепдешиновое платье. Ярость овладевала ею, и, поднимая палку, как в рукопашном бою – штык, тремя ее концами она чуть ли не упиралась в грудь Лоллия, требуя, чтобы он немедля изгнал эту воровку и вернул в дом чудесную Ксению. «Она мне как дочь, бессовестный ты человек!» И смех, и грех, ей-Богу.

И еще прошло время. Однако нельзя было с уверенностью утверждать, куда оно унесло оказавшихся в его потоке людей. Возможно, забрезжило утро, наступил новый день, или месяц, или год, и – возможно – совершилось нечто, достойное упоминания в летописи, сообщающей, что в такой-то день, в такой-то год почти бесшумно пала прежняя власть, ей на смену явилась другая, за ней третья, а затем находящийся в полузабытье народ прочел и услышал манифест примерно такого содержания: «Божией поспешествующей милостью, Мы, Алексей Второй, император и самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, царь Казанский, царь Астраханский, царь Пюльский… объявляем о нашем чудесном спасении от лютой казни в подвале дома Ипатьева, по нашему повелению вновь возникшему на своем месте с несмываемыми следами крови наших венценосных родителей, наших сестер и наших верных слуг. Подробности и доказательства будут нами объявлены в благоприятное лето, дабы не возникло соблазнов и потрясений у верноподданного народа нашего». Манифест был с гербом Российской империи, то бишь с одной короной большой, двумя маленькими – для орлов или кто их ведает, какой они породы птицы, но, несомненно, зловещие, Георгием Победоносцем на белом коне и издыхающим в корчах змием; был также портрет старичка в одеянии как бы монашеском и ничем не примечательными чертами лица, помимо, может быть, выражения глаз, напоминающих, простите, овечьи, но в которых кроме извечной покорности судьбе можно было обнаружить мерцание того ужаса, какой всю жизнь во сне и наяву терзает человека, однажды побывавшего в Аду Но откуда, собственно говоря, взялся этот старичок с его манифестом? Неужто в подвале могли промахнуться? Быть не может. Искусство палачества в нашем Отечестве достигло особенного совершенства с приходом Великого Октября. Чтобы из своего маузера Ермаков промахнулся? Юровский? Никитин? Шутить изволите. В конце концов, разве это не привычное для них дело – убийство беззащитных людей, пусть даже среди них были цветущие юной красотой девушки и славный подросток? А если бы вдруг поколебалась обыкновенно твердая рука и не был точен обычно безошибочный прицел, то кто ж из нас с молоком матери не впитал, что пуля – дура, а штык – молодец. Пулей промазал – штыком заколол.

Когда чернь казнит помазанника Божьего, она испытывает невыразимое наслаждение, ибо в эти мгновения ощущает себя могущественней Бога. Сквозь дым от десятков выстрелов видеть у своих ног издыхающего царя, захлебывающуюся собственной кровью царицу и скошенных под корень царственных выблядков – сказать вам, что это значит? Я не убийца, как вы наверняка думаете своим пошлым умом; нет, я не убийца. Немезида мое имя. Я – избранник. Я – меч народа, навсегда пресекший царский род. Кем я был? Часовщиком? Токарем? Грузчиком? Русским? Евреем? Латышом? Чушь. Забудьте. Возможно, я был когда-то часовщиком и евреем или токарем и русским, но это всего лишь ничего не значащая оболочка, под которой только посвященный может различить вечную сущность. Я всё и я везде – и, как тень, повсюду буду следовать за поверженным мною венценосцем, и всякий раз, когда будут произносить его имя, имя его жены, его детей – я буду возникать рядом и улыбаться улыбкой безмерного счастья, как человек, познавший высшее блаженство. Однако где же он таился, любопытно было бы узнать, – чудом уцелевший в подвале отрок, молодой человек, мужчина, а теперь уже и старичок, убеленный сединами? В скиту, древнем и тайном, подобно Китежу-граду спасенном Господом от советской орды водами нового Светлояра? Скит утонул, старичок остался? Или он успел состариться и дожить до ста одиннадцати лет в другом времени, протекающем отдельно от нашего?

Годы миновали; Марк вырос; ранним майским утром перестала дышать Ксения; тоскливо завыла Джемма, редкостной красоты сука, произведение случайного брачного пира амстаффа и лабрадора; вскоре и она на заплетающихся лапах побрела в свой собачий рай, и Марк закопал ее в углу их маленького, в шесть соток, дачного участка, под высокой елью, в темной зелени которой иногда можно было увидеть рыжую белку с пушистым хвостом и острыми ушками; Андрея Владимировича с почетом погребли на Троекуровском кладбище, но в его могилу по обычаю последнего прощания бросали не комья земли, а горсть заранее приготовленного песка, брать который можно было, предварительно натянув на руку полиэтиленовую перчатку, что поразило Лоллия до глубины души; бабушка радостно улыбалась, когда ей приносили пенсию, и старательно расписывалась за нее дрожащими буквами. Скажет ли кто-нибудь, наконец, что все это значит?

Андрей Владимирович зевнул и сквозь зевоту невнятно промолвил что-то о досужих байках. Обстановка была такова, что надо было расстрелять. Бездарный царь. Десяток подстреленных в дворцовом парке ворон – вот все его достижения. Истеричная немка, как в омут бросившаяся в темные воды православия; мужик, истоптавший грязными сапогами последние страницы трехсотлетнего царствования… О чем? О ком? О детях? Большая история, уже с твердостью проговорил он, не знает жалости. Какой старичок? Какой скит? Какой манифест? Какая ерунда… «Мой вам совет, сударь, – теперь он обращался к Лоллию, как профессор – к тупице-студенту, – бросьте вы паясничать о власти. Она таких клоунов терпеть не может. Сами знаете, как она с ними». «Ну да, – пробормотал Лоллий. – Под белы руки – и вон. Или в город, где ясные зорьки… Скорее же всего – в Потьму». «Солженицын! – встрепенулась мама. – Я дала бы ему пощечину. И Сахарову тоже… И его Боннорше. За клевету!» Андрей Владимирович одобрительно кивнул. «Ксюша, – мягко промолвил он, – ты вед