выраженного Марком в антракте предложения угостить спутницу мороженым, на что она ответила кивком головы; у дверей ее дома он сиплым голосом сказал «до свидания» и, повернувшись, побрел по темному заснеженному переулку, кляня себя и повторяя, что это в последний раз. Что, однако, в последний раз? Впредь никаких свиданий? Впредь до которого дня, месяца и года? Впредь не приглашать в театр, а звать в кино? Впредь вообще ни с кем не встречаться? В тот вечер он был в шаге от монашеского обета, но к утру отложил его исполнение. В ответ же на вопросы Петрова, далеко ли удалось ему продвинуться и узнал ли он хотя бы, умеет ли Шурочка целоваться, он свирепо отвечал: «Убью!» При неизбежных встречах с ней в школе он мучительно краснел, бормотал «привет, привет» и спешил проскользнуть дальше. Она смотрела на него с удивлением и, кажется, обидой. К счастью для него, она скоро уехала: в другой район, город, в другую страну, он не знал; но, вспоминая ее, думал, что если бы в тот вечер спросил ее – о чем? ну, хотя бы, понравился ли спектакль; а мне поправился; а читала ли Ремарка (спектакль был «Три товарища»)? а я читал; а кто у тебя отец? а у меня отец, как Ремарк, писатель, – то, возможно, он почувствовал бы протянувшуюся между ними ниточку, связь, едва обозначившуюся, но все же дающую ему право осторожно прикоснуться губами к ее губам. Исключено. С его словобоязнью невозможно. Слова предают. Они не могут с приемлемой точностью и полнотой выразить то, что теснится в нем, ищет выхода и не находит. Люди прибегают к словам, не ощущая двоящихся в них смыслов. Поскольку люди в громадном своем большинстве поверхностны, равнодушны и торопливы, постольку у них нет времени и желания вслушаться в собственные, пустые, как порожняя жестяная банка, слова. Когда едешь в метро, кажется, что сходишь с ума; хочется заткнуть уши или закричать, срывая голос: «Замолчите! Нельзя уходить в смерть с ничтожными словами!» Право, лучше молчать. Рассудим, что было бы, если бы она сказала, да, я читала; тогда он должен был бы произнести что-нибудь в ответ, иначе показался бы весьма глупым человеком, бесполезно шарящим в голове в поисках хотя бы захудалой мыслишки; тут-то он и брякнул бы о Патриции Хольман, как она ему нравится, что вызвало бы усмешку и замечание, что он, вероятно, существует в каком-то вымышленном мире, если говорит о литературном персонаже как о живом существе; черт! вряд ли; нет; скорее всего, она бы почувствовала легкий укол в слове «нравится», смыслы которого он не продумал и которое можно истолковать, если нравится Патриция, то не очень нравится Шура; черт! нет, Шура, ты мне нравишься, но хорошо, что ты уехала. Еще известно, что во время его учебы на филологическом факультете – да, именно тогда, что хорошо помнили и Ксения, и Лоллий, – это было событие, оставшееся в семейной хронике, о чем будет сказано чуть ниже после необходимого пояснения, почему филология была признана поприщем, более всего отвечающим склонностям и способностям Марка. Немалую, если не главную роль тут сыграло его пристрастие к чтению, в чем он достиг выдающихся успехов, прочитав, в частности, от доски до доски «Илиаду», из которой Лоллий знал только «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…», ну и дальше самую малость; однако не столько «Илиада» потрясла Лоллия, сколько наблюдение, сделанное Марком после того, как он закрыл четвертый том «Войны и мира» и спросил, хорошо ли знаком его отец и писатель с этим романом. С фальшивой бодростью и не менее фальшивой уверенностью отвечал Лоллий, ну как же! кто из русских, а мы, как ты знаешь, русские люди, Питоврановы, пусть нас трут, как монету, и скребут, как сковороду, но ни татарина, ни еврея не обнаружат, впрочем, это неважно, и о превозносящем свою национальную принадлежность следует знать, что гордиться ему больше нечем, – кто из русских не внимал с благоговением великому слову Льва Николаевича! как же, как же, Андрей Болконский, Наташа, бал, дуб, охота… От полноты чувств он прослезился. И отступления читал, спросил безжалостный сын. Ну почему же? Роевое начало, мировая воля и прочее. Тут он вспомнил отзыв Тургенева. И вообще Иван Сергеевич назвал исторические пассажи кало. Лоллий довольно усмехнулся, надеясь, что после этого Марк перестанет его допрашивать. Ошибся. А помнишь ли ты, папа, вкрадчиво спросил Марк, какой образок надела княжна Марья на шею брату, когда тот уходил воевать с французами? Господи, с тоской подумал Лоллий, как некстати он разговорился. Образок. Ну, образок. Иконка. Должно быть, Пресвятая Дева. Нет, Николай Угодник! Оберег. Защищает от пули, меча и все такое. Он? Да, он. Точно не помню, с тяжелым вздохом сказал Лоллий, но, по-моему, образок Николая Угодника. А какой? Деревянный? Металлический? Бумажный? Ловит меня, негодяй. Лоллий сделал вид, что возмутился. Не говори ерунды. Какие бумажные иконки в начале позапрошлого века. Деревянный образок Николая Мирликийского, его все тогда носили. Вместе с крестиком, подумав, добавил Лоллий. Нет, позволь, вдруг спохватился он. Не деревянный. Медный образок! Меднолитой, уточнил он, победно взглядывая на сына. Ни слова не говоря, тот открыл книгу на красной закладке – а всего, заметил Лоллий, их было две – и прочел: «овальный старинный образок Спасителя с черным ликом в серебряной ризе на серебряной цепочке мелкой работы». Лоллий вознегодовал. Ну, серебряный. Ну, Спаситель. У всякого есть право забыть какую-то малозначительную подробность. Важно сохранить главнейшую – и, отставив чашку чая, он обрисовал в воздухе круг – идею… дубина народной войны, вот что важно, а не образок, деревянный, медный, серебряный… Мелочи со временем стираются, но главное, за что мы ценим… Папа, дерзко перебил отца Марк, я читал учебник. Он открыл книгу на второй закладке.
А скажи мне, папа, остался ли образок на князе Андрее, когда по приказу Наполеона его подобрали с поля битвы и поместили в лазарет? Лоллий задумался. Мародеры, должно быть. При любом исходе поле войны всегда за ними. Точно не помню, сказал он, но, кажется, мародеры. Гиены войны. Он улыбнулся, довольный пришедшим в голову сравнением. Серебряный образок. Отчего не поживиться. Ты, папа, опять невпопад, но не важно. С князя Андрея сначала сняли, а потом снова надели – прочел Марк – «золотой образок… на мелкой золотой цепочке». Что?! Не может быть! Так вскричал Лоллий, а меж тем в голове у него пронеслось: Акела промахнулся. Но какой Акела, подумал он; в самом расцвете. Не может быть, растерянно повторил он. Сколько редакций. Правок. А Софья Андреевна? Она куда смотрела? А редактор… Был же у него редактор? Читатели, наконец? Полтора века читают – и никто не заметил? Самый пристрастный, внимательный и совершенный читатель русской литературы, отметивший в «Братьях Карамазовых» всего одну художественную подробность – след от рюмки на мокром после дождя столе в саду, Владимир Владимирович Набоков, – и он проплыл мимо? Не может такого быть. Он ужаснулся и возликовал, едва представив повсеместное в литературной среде оживление. «Литературные новости» хотя совсем исподличались, но все же должны отозваться. Сын известного писателя… ну, да, а что тут такого? все о себе так пишут; брошюру выпустит – и уже известный; а у него, между прочим, пять полноценных книг разной толщины, две из них в твердом переплете, и роман, пусть не написанный, но грандиозный по замыслу… автор пророческого романа, сейчас все галдят о своих поделках: пророческий, предсказавший, роман-апокалипсис; чушь несусветная, но для привлечения, так сказать; толпе надо что-нибудь яркое, а будешь помалкивать, в твою сторону даже не глянут. В конце концов, пусть превращение серебряного образка в золотой уже было замечено, Марк обнаружил его самостоятельно, проявив редкое сегодня внимание к Слову и склонность не просто к чтению, а к изучению текстов. Что ж, отвечал сыну Лоллий, ты победил, Галилеянин. Отныне да будешь ты наречен любителем слова, филологом, и да будет тебе в радость и высокое наслаждение любое слово – возвышенное, низкое, хвалебное, бранное, описательное, обличающее, прославляющее, уничижающее, животворящее, убивающее, подлое, льстивое, правдивое, лживое, ласковое, негодующее, яростное, тихое, мирное, грозное, вкрадчивое, божественное – лишь бы в нем запечатлена была жизнь. Ты, Марк, хранитель слова, единственного подлинного сокровища породившей тебя земли. Нефть иссякнет; газ истощится; золото кончится; уголь сгорит – все пройдет, слово останется. И над опустошенной, готовящейся навсегда исчезнуть землей прозвучит последнее, скорбное, рыдающее слово – земля моя, ты создана была для другого бытия; зачем же ты уничтожила сама себя? Земля исчезнет; слово же пребудет в мирозданье; в черных его глубинах безымянной звездой оно будет блуждать до поры, пока где-нибудь, в иных мирах, в устах других людей не прозвучит новым радостным призывом.
Кхе, кхе. Сознаем собственное несовершенство. Молим ти ся о ничтожестве нашем, только что промолвившем выспреннее слово. Еще более мы отклонились от ранее объявленной темы, чему единственное оправдание – поскольку даже святой жизни человек, отшельник, столпник, житель пещеры наподобие смиренномудрого Иова Почаевского, в чью подземную келлию проникаешь, согнувшись в три погибели, и под ее сводами и стенами нет никакой возможности ни разогнуться, ни покойно сесть, ни тем более лечь, протянув ноги, отчего с потрясением всего естества и со стоном вопрошаем: Боже! неужто лишь в таком угнетенном положении можно оправдаться перед Тобой? или только святому доступно понимание бездны своего греха, и он наказывает себя неудобоносимыми бременами, рубищем и склепом? – если человек, несомненно, стяжавший Святого Духа, оправдывается добровольно принятыми на себя скорбями и тяготами, то простому смертному как не промолвить словечка в оправдание? – в нашем случае оправданием может служить сама жизнь, течение которой то и дело разветвляется на рукава или вообще меняет русло – так, что, поставив над своей ладьей парус, оказываешься вовсе не там, куда намеревался приплыть. В самом деле, в наши намерения вовсе не входило изображать читальню, зеленые стеклянные абажуры, и студента Питовранова над раскрытой книгой, с тетрадью справа и стопкой ожидающих своей очереди книг по левую руку. Но раз уж совершенно против намеченного третьего дня, обдуманного со всех сторон, стройного плана повернулось в непредусмотренную сторону – отчего само повествование все больше напоминает старое одеяло с вылезающими отовсюду клочками ваты, – то из присущей нам добросовестности, которая нередко вступает в противоречие с чувством меры, строгостью композиции, стремлением к похвальной краткости, являющейся, как всем известно, сестрой таланта, но, заметим, сестрой зачастую не родной, а скорее двоюродной или даже троюродной, то есть, иными словами, седьмой водой на киселе, ибо не всякая краткость признак таланта, и сплошь и рядом встречаются произведения, чья бездарность прямо пропорциональна их телеграфному стилю, – хотя бы упомянем книги, в чтение которых погрузился Марк. Непосредственно перед ним был «Изборник», составленный из произведений литературы Древней Руси и раскрытый на повести «О прении живота со смертию». В стопке книг находились: «Одиссея» великого слепого старца, «Труды и дни» Гесиода, античная поэзия, античная драма и «Старшая Эдда», чей черед, кажется, должен был наступить в сле