Что было дальше? В двух словах: дальнейшее – молчание. Ощущая себя предателем, Марк чуть не сорвался вслед за Машей. Так обожгло сердце вдруг вспыхнувшее чувство невосполнимой потери, горечи, сожаления, раскаяния, что он встал, шагнул к двери – но махнул рукой, сел и опустил голову. И Лоллий молчал. Дурачок. Угораздило. Хороша Маша, да не наша. Почему, собственно? Девка в самом деле хорошая. Что ему еще надо. Неспетая песня. Можно куда-нибудь вставить: решительная девушка, этакая Брюнхильда, женщины сильнее не видел мир досель, и малахольный молодой человек, которого она полюбила, не догадываясь, что ее любовь – это материнское чувство к тому, кого надо защищать… В этом роде. Надо подумать. Конец: он недостоин ее любви. Да. Надо подумать. Молчала и Ксения. Неловко было бы в этом признаться, но с уходом Маши она вздохнула с облегчением. Марка не похищают. Он остается дома. Если это и случится, то, по крайней мере, не сегодня и не завтра. Когда-нибудь. Какое счастье. Ксения встрепенулась и проговорила с улыбкой, что можно перекусить. Она мигом. Лоллий сказал, у нас есть графинчик, а к нему пошарь по сусекам какой-нибудь колбасы или, я помню, в морозильнике был порядочный кусок сала, который три месяца назад я привез из Воронежа. Ледяная водка, тоненький ломтик превосходного, тающего во рту сала, поджаренный хлеб – все это послужит нам укреплением в противостоянии испытаниям, которым подвергает нас жизнь. Не правда ли? – обратился отец к сыну. «Папа, – промолвил Марк, – какую тайну открыла… ты сказал, старица… Заратустре?» Ах вот что беспокоит твой разум! – воскликнул Лоллий и с любопытством взглянул на сына. Только что прекраснейшая особа отрясла прах нашего дома со своих ног тридцать пятого размера; только что ты не пожелал откликнуться на зов любви; только что ты отрекся от своего слова, доказав, что ты его абсолютный хозяин: сам дал, сам и назад взял; только что ты совершил первый в своей жизни поступок, достойный не мальчика, но мужа, ибо своим решением ты выбрал свою судьбу, по крайней мере, до поры, пока не явится новая соискательница, – и в это самое время тебя более всего волнует, а какую же тайну открыла древняя старуха Заратустре? Браво, сын мой. Передаю близко к тексту, который тебе пора прочесть. На книжных полках, что у двери, третья сверху, посередине. Прими, молвила она, маленькую истину, но зажми ей рот, чтобы не вопила во все горло. В чем же эта истина? В чем эта тайна? А вот: ты идешь к женщине? Не забудь плетку. Какая гадость, сказала появившаяся с подносом в руках Ксения, этот твой Ницше. Выпив и положив в рот ломтик сала, Лоллий сидел с выражением блаженства во всех чертах лица, откинувшись на спинку стула и возведя глаза к потолку, требовавшему побелки. Великие люди, заметил он, и век спустя после своего ухода вызывают или любовь, или ненависть – и в этом несомненное свидетельство их победы над смертью.
Засим, дабы не оставалось недоуменных вопросов и даже обвинений вроде того, а почему ни слова о дальнейшей судьбе прекрасной Маши? что с ней случилось? как она перенесла незаслуженный удар? уж не подалась ли она от несчастной любви в монастырь, благо их много в наши дни появилось в России, и там, в стенах обители, в молитвах, смирении и труде нашла свое утешение? – кратко поясним. Прежде всего. Что за вздор, какой монастырь? У нее, правда, в первые часы после посещения дома Питоврановых промелькнула мысль удалиться от мира, облачиться во все черное (попутно она отметила, что черный цвет ей к лицу) и похоронить мечту о семье – но это была такая быстрая и такая незначительная мысль, что, право, не стоит придавать ей значение. Некоторое время, вечерами, Маша блуждала по соседним улицам и выплакивала свое горе темному небу, звездам, Млечному Пути, повторяя, Маркуша, Маркуша, зачем ты так поступил. Что, милый мой, я тебе сделала, что ты меня оттолкнул? Шли дни, боль менялась: теперь она не разрывала сердце, а уходила все дальше и отзывалась тихим, сладостным страданием. Через полтора года Марк увидел ее средь бела дня в лесопарке; он выгуливал Джемму, а Маша под руку с высоким, много старше ее мужчиной медленно шла навстречу – со счастливой улыбкой, лицом в желтых пятнах и большим, на последних сроках, животом.
Внимательный и памятливый читатель – а для таковых, собственно, писатель из последних сил и толкает свою до верха груженную камнями тачку, не считаясь с повышенным артериальным давлением, перебоями сердца, когда, кажется, и дух вон, с семейными неурядицами, а где, собственно, видели вы смиренную жену и почтительных к отцу детей? жене через два дня на третий попадает, простите, под хвост шлея, и тогда, святые угодники, мученики и страстотерпцы, ни один трактор в мире не сдвинет ее с занятых рубежей, а писатель – это вам не «Катерпиллер» заморский, но существо, рожденное для вдохновенья и так далее; что же до детей – то разве приходилось вам радоваться их вниманию к труженику и кормильцу? а-а, ты все пишешь, мимоходом промолвят они и умчатся в свою жизнь, ничем не напоминающую отцовские детство, отрочество и юность; лучше она? хуже? поди разберись; несколько утешает, правда, сетованье, доносящееся из Древнего Египта, из тьмы, так сказать, веков: дети, мол, не почитают отцов, что свидетельствует о приближении конца этого мира, – так вот, о том и речь, что прилежный читатель не мог забыть, что Маша появилась и исчезла из жизни Марка в пору его филологических штудий. Когда Марк встретил ее в лесопарке, счастливую своим спутником и своей беременностью, – однако, неужто вы могли допустить, что он даже не вздохнул? нет, он вздохнул и вспомнил одну из поговорок, которыми отец иногда уснащал свою речь: у потерянного кинжала, говаривал Лоллий, рукоятка всегда золотая, – он уже покинул филфак и перебрался на исторический. Почему? Ему пришлось отвечать на семейном совете, где Лоллий бушевал, как вышедший из берегов поток, а Ксения глядела на сына скорбным взором, из-за чего Марк страдал сильнее, чем от криков отца, метавшего в него имена великих. Эсхил! – он словно призывал их в помощь – Еврипид… ты читал? – Марк молча кивал – Медея с ее страшной любовью! Вергилий! Данте! Лев Николаевич! – утратив последовательность, продолжал он. – Федор Михайлович! Пушкин! – на Пушкине голос его сорвался, и вместо веселого имени вышел какой-то писк. Лоллий выпил воды. На что ты меняешь вечную славу человечества? Такой-то царь в такой-то год? Он презрительно усмехнулся. Описание события без проникновения в его метафизическую сущность. Зачем?! Он простер руки к сыну. Ты меняешь первородство на чечевичную похлебку ненужных знаний. Опомнись! Марик, робко вставила Ксения, ты так любишь литературу. Марк отвечал. Литература, по преимуществу, есть отражение бытия, как о том свидетельствует Стендаль с его сравнением романа с зеркалом, с которым писатель идет по большой дороге жизни, тогда как история – само бытие, не прошедшее через воображение сочинителя и сохранившее свой подлинный облик. Если писатель, в конце концов, пишет главным образом о себе, то историк отсекает свое «я», он беспристрастен, холоден и честен. Ну-ну, сказал Лоллий. Ты сам убедишься: сколько историков, столько и историй. Самая правдивая история – это литература. Поверь. Марк не поверил.
Таким образом, два с половиной года – а почему мы с такой точностью указываем данный срок – ну, во-первых, потому, что вообще считаем непозволительным произвольно обращаться с датами, сбиваться, нарушать последовательность событий; нам это претит; а во-вторых, следуя тайным велениям своей натуры, он покинет истфак и направится в институт коммунального хозяйства, чем повергнет всех близких в тяжкое недоумение, – как! молодой человек со светлой головой! с прекрасным будущим! чему он решил посвятить себя?! канализации? уборке мусора? благоустройству дворов? – и, представьте, один лишь Лоллий, правда, не без сомнений, но принял сделанный Марком выбор, – итак, два с половиной года он занимался историей. Поначалу все было ему по душе. Его посещали счастливые минуты, когда он словно бы переносился на край бездонной пропасти и пристально всматривался в ее темную глубину с надеждой опознать людей и различить движения народов. Голова кружилась. Скрытая ночью столетий великая ушедшая жизнь приоткрывалась ему. Видел молодого человека с прекрасным лицом, обрамленным светлой бородой, в походном шатре на берегу реки с быстрой водой. Ива склонилась и шептала, что отрадно мне у реки сей низким поклоном встречать рассвет над русской землей. О, русская земля! Как хороша ты в гулком шуме
лесов, шелесте трав и пении порхающих над тобой жаворонков. Каким покоем дышат твои луга, как высоко над тобой налитое густой голубизной небо и как согрета ты ласковым солнцем. Но отчего так печальна твоя улыбка; отчего слезы набегают на твои очи; отчего так грустна твоя колыбельная? Слышно, поют псалом в шатре. Помилуй мя, Боже, по великой милости Твоей… Тебе единому согреших и лукавое пред Тобою сотворих… Такой славный. Почему он кается? В чем согрешил? Перед каким искусом не устоял? Излишние вопросы. Человек родившийся уже согрешил, и всю жизнь, до смертного часа, плачет о своих грехах, как Адам, изгнанный из рая. И знает сердечным знанием, что всякий час для него может быть последним, и страшится предстать перед Судом с душой, не очищенной покаянием. Смутными мыслями ныне отягощен. Брат единокровный словами выражает к нему свою любовь, в тайных же помыслах злоумышляет его погубить, дабы нераздельно владеть отцовским наследием. О, брат. Дети одного отца мы. К чему стремишься. Скажи. Мал тебе кажется твой удел? – возьми моего половину. Всевидящий Бог не даст солгать: избытком владения, богатством, властью не обольщусь. Владение тяготит; богатство душит; власть лишает покоя. Стольный град хочешь взять под себя? Владей. Какая польза собрать все сокровища, кроме главного, без которого всяк человек нищ и бесприютен, – без упования на жизнь вечную. Брат. Не проливай крови. Аз перетерплю мои страсти – но не губи душу свою. Не внемлет. Не понимает. Други мои, люди русские. Слышите ли крадущиеся шаги вблизи шатра моего? Так тать пробирается темной ночью к своему злодейству. Невинного, идут меня убить.