ский есть, Огурцов есть, Орлов… «отца» нет. Какую букву искать? Его как… кажется, Смирнов. Берем «с». Солдатов, Соколов, Сахаров. Вот Смирнов. Нет, не «отец». Или «а»? Александров, Артемьев, Анастасьинский Игорь Ильич… Румяный критик мой. Ага! Отец Антонов Алексей Петрович. Нашел! «Видишь, – предъявил он Марку страницу записной книжки, куда когда-то занес он отца Антонова. – Священник. Абсолютно. Где, однако, я с ним познакомился? Вот в чем вопрос». В Литературном доме? Нет, никакого отношения. Он ни-ни. Ни грамма. Что делать такому человеку в литературной среде? У знакомых? Не было таких знакомых, у которых знакомым мог быть поп. Постой. Кажется. Три… нет… почти четыре года назад у Лоллия из левой почки пошел камень. «Помнишь, – спросил он, – как я вопил? Не приведи Бог, такая боль». Ксения вызвала скорую, и его увезли в больницу, где на второй день камень вышел, оказавшись крошечной, меньше спичечной головки, но при этом необыкновенно мучительной сволочью. В одной с Лоллием палате лежал он – Антонов Алексей Петрович, славный человек, и тоже мучился и рожал. Схожее страдание сближает. Алексей Петрович сразу представился священником и спросил, посещает ли Лоллий храм. Лоллию стало неловко. Не врать же. Редко, вздохнул он. По чести говоря, он все-таки солгал, потому что и сам не помнил, когда был в церкви последний раз. Как-то так, знаете. Руки не доходили, ноги не шли. Безбожным было детство; атеистической – юность; и лишь в зрелые годы пришло признание высшей силы, источника бытия, недолгих радостей и многих страданий, среди которых камень в почке есть лишь краткое предисловие к главной книге нашей жизни. Русская литература в основном христоцентрична, изрек Лоллий, хотя многие ее представители предпочитали церкви кабак. Дорогой мой человек, промолвил Алексей Петрович, о. Алексей, постанывая от зашевелившегося камня, я вам желаю… от умственной… литературной веры… к вере сердечной. Где и сердце, и разум, и где они на равных… Алексей Петрович стиснул зубы, и лоб его покрылся бисеринками пота. Пришли с капельницей.
Ему-то и позвонил Лоллий и, напомнив о себе, сообщил о кончине жены. Что он услышал в ответ? Слова сердечного соболезнования. Утешение и ободрение – но не какое-нибудь расхожее вроде того, что все там будем, а вдумчивое и многозначительное. Любовь Господа нашего Иисуса Христа ждет новопреставленную рабу Божию на Небесах. Смерть – всего лишь сон, от которого она пробудится, оказавшись в лоне Отчем. Дрогнувшим голосом молвил Лоллий, что просил бы… Он прерывисто вздохнул. По христианскому обычаю, но – Лоллий замялся – без личного присутствия. Ксения ее звали.
Когда застучал вбивающий гвозди в крышку гроба молоток, Лоллий простер руки и надрывно прокричал: «Ксюша!» Со всех сторон принялись его успокаивать пришедшие на похороны люди, числом десять, или одиннадцать, или двенадцать; Марк на следующий день уверял, что тринадцать. Выделялся меж ними родственник Ксении, двоюродный, кажется, дядя, отчасти напоминающий маршала Жукова – с лицом, будто вычеканенным на медали, и военной выправкой; «Соболезную», – кратко объявил он, стиснув, как клещами, руку Лоллия и взглянув на него светло-голубыми холодными глазами; были две подруги, одна довольно крупная, со скорбно сжатым ртом, и другая, маленькая, круглая, похожая на колобок, привстававшая на цыпочки, чтобы обнять Марка; явились два представителя литературы, избранные Лоллием в том числе и по той причине, что их счастливо обошли стороной пороки родной среды: их не грызла черная зависть к чужому дарованию, они не замирали от восторга при чьем-нибудь творческом крушении и – избави Бог – никогда в жизни не произнесли бы над неудачливым сочинителем, потрясая врученной для дружеских советов рукописью – как некогда это сделал злобный Джойс, – всё гнилье, сверху донизу всё гнилье, о нет! два приятеля Лоллия совершенно не завидовали одобрительной статье в газете или на каком-нибудь раскрученном сайте, предпочитая этому мелкому чувству философские размышления за чарой огненного напитка; зуд сочинительства их благополучно оставил, и они снисходительно улыбались стремлению собратьев к лаврам, известности и гонорарам – во времена, когда в литературе выжить было так же трудно, как карасю в отравленной нечистотами речке; пришли сослуживцы с венком: «Незабвенной Ксении Питоврановой – от товарищей по работе»; соседи, пожилая чета; товарищ Лоллия школьных лет, сейчас представлявший собой грузного, одышливого мужика, по цвету носа которого нетрудно было догадаться о его пристрастии; «Крепись, старик», – с этими словами он обнял Лоллия, обдав его крепким запахом только что потребленной водки, – и все они, сколько их ни было, утешали Лоллия, взывавшего к уже скрытой крышкой гроба, умиротворенной Ксении. Невосполнимая потеря, ужасная утрата, огромное горе, невозможно представить – так говорили все вокруг, и Лоллий, как ни был подавлен, понимал, что никто из них не может даже вообразить, каково сейчас ему, вдруг ощутившему, что его жизнь стала пустой, скучной и навсегда поблекшей. Марк обнял его за плечи и шепнул, что с мамой все хорошо. Лоллий кивнул и, как маленький, припал к груди сына, ища защиты и успокоения. Сияло над кладбищем ярко-синее холодное небо. Падали редкие снежинки – зима прощалась последними заморозками, покрывшими ветви деревьев ледяной сверкающей коркой.
Как это чудовищно – думал Лоллий – эта холодная красота, безмолвное торжество жизни, равнодушное, наполненное волшебным светом небо, заколдованные деревья, эта вот снежинка с ее миллион лет назад созданным узором, слетевшая и тут же канувшая в вечность, – чудовищно оттого, что она больше никогда не увидит ничего этого. Все осталось; эти люди; эти деревья; я остался, – а ее опустили в эту яму и засыпали темно-коричневой глинистой землей. Тоска, жалость, отчаяние перехватывали горло, и он, чтобы не разрыдаться, пил рюмку за рюмкой и отмахивался от Марка, напоминавшего, что объединенные теперь одной могилой бабушка и мама не одобряли употребление спиртного – тем более в безрассудных количествах. «Меня не берет», – отвечал Лоллий, чувствуя, однако, что его все дальше и дальше уносит от поминального стола. Вспыхивающая на солнце неисчислимыми искрами бирюзовая гладь открылась ему. Он сразу понял, что океан. Тихая волна с шорохом набегала на берег, столь чистая, что видны были быстрые стаи мелких рыбешек, колеблющиеся ярко-зеленые водоросли возле белых камней, похожие на блюдца ракушки с выщербленными краями. Не спеша передвигался по дну краб. Вот белый фонтан взметнулся вдали, и с восторгом первооткрывателя Лоллий подумал, это кит блаженствует в дивной своей купели, бьет мощным хвостом, играет от избытка сил, владелец морских просторов, первозданный исполин, повелитель рыб и опора земли. И дитя его рядом с ним, сильное и резвое, и где-то чуть поодаль супруга, царица морская. Святое семейство, краса мира. Небывалое счастье овладело им. Он ощутил в себе такую легкость, что, казалось, еще немного – и он полетит над всем этим лучезарным, сияющим миром. Тут совсем близко он заметил дельфинов. Он обрадовался. Дельфин – друг человека, кому не известно. Положим, начни он сейчас тонуть, и они дружно, всей стаей, приплыли бы к нему на помощь, и в их спасительном окружении он наверняка добрался бы до берега. Человек – неблагодарная тварь. Он настолько низок, что научил их таскать на себе бомбы и взрывать чужие корабли. Он в армию забрал их – в специальные подразделения боевых дельфинов. Извращенцы, кто это придумал. Друзья! – крикнул Лоллий и взмахнул рукой. Тогда один из них высоко выпрыгнул и кивнул Лоллию лобастой головой. Милый ты мой, едва не плача от счастья, сказал ему Лоллий. Как хорошо, что ты есть на свете.
И как хорош сам этот мир, не правда ли? Дельфин выставил из воды длинный нос, дружелюбно улыбнулся и промолвил, ну и далеко же ты забрался, братец ты мой. Лоллий кивнул, соглашаясь: далеко. Сам не знаю, каким ветром меня занесло. Не скажешь ли, где я? Всё там же, услышал он. Странно. В том городе, где он жил, нет ни кита, ни дельфинов, ни рыбок, снующих у самого берега, нет сверкающего океана и редких белых облаков вдали, а есть толчея людских толп, озлобление в каждом взгляде, серое небо и сизые дымы от бесконечного потока машин. Когда-то он обитал в переулке с деревянными домами, шумящими липами, чистым снегом зимой; все давно исчезло, и когда однажды он оказался здесь, то увидел тесно стоящие друг подле друга высоченные дома, набитые машинами дворы и людей с хмурыми, без тени улыбки лицами. И дом, в котором он жил, некогда самый большой в переулке, словно уменьшился в размерах и робким, беспомощным старичком стоял в окружении молодых наглых соседей. Он говорил себе: как жаль. О чем он жалел? О замощенном крупным булыжником переулке, по которому иногда дребезжал грузовичок или проезжала легковушка, черная «эмка» с человеком в сером плаще и такого же цвета шляпе рядом с водителем, или изредка громыхала телега, запряженная крупной сильной лошадью, оставлявшей на мостовой свой крепко пахнущий след? Нет; что жалеть о том, что невозможно сохранить? Переулок был обречен, словно человек в немалых годах, которого обошли стороной инсульт, инфаркт и смертельная опухоль, но который медленно и неотвратимо угасает от старости – подобно тому, как под лучами солнца тает, становясь все меньше и меньше, снежная гора с накатанным блестящим ледовым спуском. О фонтане во дворе, любимом детище домоуправа Багрова, которого однажды вечером два молодых человека вывели из конторы, усадили в машину и увезли в известном направлении – да так умело и надежно, что несчастный домоуправ с тех пор не видел ни дома, ни фонтана, ни карусели рядом с ним? Только в памяти Лоллия взлетали ввысь и опадали радужные струи – тогда как на самом деле фонтан давным-давно высох, и в точности, как в фонтане Бахчисарайском, у него уныло капала из ржавой трубы вода. О чем жалеть? О школе в соседнем переулке? Что ж в ней было такого, о чем можно было бы вздохнуть с умилением, дрожью в сердце и теплым чувством? Об учительнице географии, женщине лет сорока со смуглым лицом, усеянным крупными веснушками? Внезапно, посреди урока, пообещав показать французский канкан, она забралась на стол и принялась отплясывать на нем, к восторгу пятнадцатилетних олухов бесстыдно задирая юбку, напевая и помахивая указкой, которой только что показывала столицу Австралии город Канберру Через два года она умерла в лечебнице для душевнобольных. Или о соседе по парте, здоровом парне с косой челкой на лбу, от которого всегда несло табаком так, что учитель математики кричал на него резким голосом: «Сафронов! Мозги прокуришь!»? Последнее, что Лоллий слышал о нем, что в компании взрослых воров он ограбил сберкассу, был пойман и на восемь лет уехал в лагерь. Вернулся? сгинул на зоне? – Лоллий не знал. Удивительно было исчезновение людей из его жизни. Сколько их прошло рядом, и где они сейчас? Может быть, они умерли; может быть, живы; но для него все равно что умерли. И, встретив кого-нибудь из давних знакомых, людей из прошлого, он должен был приложить немалые усилия, чтобы в огрубевших и уже почти застывших чертах лица с набрякшими веками и начинающим отвисать вторым подбородком разглядеть черты другие, светящиеся молодостью, радостью и надеждой. Но ведь и так случалось, что напрасно всматри