Психопомп — страница 35 из 102

мама, ты меня слышишь? мама, где бы я ни была, я к тебе приду и тебя утешу, передайте ей это, молодой человек, я чувствую, вы меня понимаете, – но со временем он оставил свои записи, ощутив, какой тяжестью ложились они на сердце. Лишь изредка, когда что-то особенно поражало его, он отмечал. Самоубийца звал с собой. Смешной ты человек. Зачем ты держишься за эту жизнь. Ничего она тебе не принесет, кроме горестей, болезней и разочарования. И чистенький, опрятный старичок, уснувший с легкой улыбкой на губах под седыми усами. Что плачете о усопших? Не следует. Лучше о живых. А еще лучше – о близкой кончине мира плачьте.

3.

Десять дней миновали, как в печи Хованского крематория обращена была в пепел Наталья Григорьевна, когда Марк решил позвонить Оле.

Предполагаемым читателям нашего повествования мы еще раз скажем, чтобы они оставили при себе свои известно какого рода домыслы. Нехорошо, господа. Вы, должно быть, запамятовали, что Марк не таков, как большинство представителей мужского пола. Да, после Маши у него были знакомые девушки – и как им не быть у молодого человека приятной – чтобы не сказать большего – наружности и в гораздо лучшую сторону отличающегося от своих сверстников – скромностью, воздержанностью в словах, отсутствием вредных привычек, а также нахальства, наглости и развязности, которые – увы – так свойственны нынешней молодой поросли. Его также обошли стороной заботы о будущей карьере как источнике растущих доходов, меркантильность, расчетливость; он не прикидывал, может ли быть ему полезен тот или иной человек или от него толка, как от козла молока, и, соответственно, не льстил, не притворялся, не лгал. На общепринятый взгляд он мог бы показаться ни рыба ни мясо – но было бы сокрушительной ошибкой не заметить в нем скрывающуюся за его мягкостью твердость и врожденное неприятие всякого рода нечистоты и лукавства. Взять хотя бы ту же «Вечность». Не орал ли на него, багровея и задыхаясь, Григорий Петрович, директор, и не крыл ли его последними словами за тупое, ослиное – так он выразился – нежелание раскрутить клиента. Где катафалк, тыча в заказ пальцем с массивным золотым перстнем, кричал Григорий Петрович и наливался опасной краснотой – так, что сама собой закрадывалась мысль о стоящем за его левым плечом инсульте. «Мерседес» где? У нас три «Мерседеса» неделю стоят из-за таких недоделанных… таких… тут у него вырывался поток совершенно непечатных слов. Где обивка? Шелковая обивка где? Даже тапочки – и те самые дешевые! А подушка? Слезы это мои, а не подушка. А гроб? Себе этот гроб закажи! Помяни мое слово, до смерти будешь ездить на своем корыте. А мог бы… «Не мог», – отвечал Марк, и Григорий Петрович напоследок гремел страшным громом и сулил ему мрачное близкое будущее. Я тебя выгоню в… – и следовало указание места женского рода, куда он вот-вот спровадит Марка. И кому ты… – упоминался вслед за этим предмет несомненно мужского рода, – нужен со своими принципами в нашем бизнесе! Кого-нибудь другого он и вправду бы в два счета выгнал взашей – но Марку изгнание только сулил. Почему? Должно быть, на его жизненном пути впервые оказался подобный образец человеческого рода, и с любопытством и удивлением зрителя, разинувшего рот у клетки с белой вороной, Григорий Петрович наблюдал за Марком. Видел бы он, как Марк порывался позвонить Оле; брал телефон, набирал ее номер, но, не дождавшись соединения, сбрасывал вызов; делал вид, что ему совершенно безразлична эта девица с ее хрипловатым голосом и мягким взглядом темных глаз; и внушал себе, что его звонок – всего-навсего дань вежливости, сочувствия и более ничего. В конце концов, мы потому так угрюмы, что наше общежитие не согрето состраданием. Итак. Восьмерка. Девятьсот десять. Четыреста семьдесят восемь… Гм. А дальше? Сказать, это Марк Питовранов, я был у вас в день смерти вашей тети? И в крематории… Нет. Лишнее. Без крематория. Не исключено, что в связи с причиной его появления он вообще будет совершенно некстати как напоминание о пережитых ею тяжелых днях. Ей хотелось бы поскорее забыть – а тут он. Здравствуйте, Оля. Я у вас был, когда ваша тетя приказала долго жить. Здравствуйте. С холодом в голосе. Не помню вашего имени.

Ужас.

Или. После молчания, от которого, как из щели, тянет ледяным сквознячком. Я вас слушаю.

О, никогда. Сквозь землю мне провалиться.

Вообразим, однако, нечто иное.

Ах да, ну как же. Еще раз примите благодарность. Все сказали, нам повезло с агентом.

Позвольте. При чем здесь?.. Я вам звоню не как ритуальный агент фирмы «Вечность», а как человек Марк Питовранов, который хотел бы… Н-да. А что, собственно, он хотел? Он не знал. Трудно выразить. Хотел узнать, как вы после… Нет. Просто: хотел узнать, как вы. Ответит: спасибо, хорошо. И замолчит. Что остается человеку, перед которым закрывают дверь? Я рад. Прощайте. Мы никогда не говорим: до свидания. Мы говорим: прощайте. Прощайте, Оля. Нет-нет-нет! Он не хотел прощания, он точно хотел другого. Представлялось, правда, в самых расплывчатых чертах – в виде, к примеру, совместной прогулки где-нибудь в арбатских переулках. Возможно, по бульварам. Смеркается. Шелестят липы. Парочки на скамейках. Скоро зажгут фонари. Памятник Гоголю. А знаете ли, Оля, он ей скажет, указывая на Николая Васильевича, равнодушным взглядом благополучного человека окидывающего московскую публику, ему есть еще один памятник – вон там, во дворе. Она не знает. Бывает. Многие не знают. Мы бежим, словно стремимся быстрее добежать до финиша, – чтобы там, падая замертво, подумать, как пусто и серо промчалась жизнь! и как горько, что невозможно переписать хотя бы одну ее страницу. Вот он. Видите, с какой скорбью, с каким душераздирающим душу отчаянием, с какой раной в сердце он прощается с жизнью, предав огню второй том «Мертвых душ», которым он хотел воспитать в русском человеке любовь к честному труду и богобоязненность. Сжег. И умер, до смерти испугавшись Бога, Страшного суда и отца Матвея Константиновского. Она спрашивает. Кто это? Он отвечает. Священник. Мучитель Гоголя. Вот из этого дома, где он прожил последние четыре года, где сжег рукопись и где истязал голодом свою бедную плоть, называя это непременным для приготовления к встрече с Господом постом, его вынесли и погребли на кладбище Данилова монастыря. Она, может быть, скажет. Я там была. Там нет кладбища. Оно там было, но советская власть его уничтожила. Она воскликнет. Какой ужас! Он усмехается ее неведению. Этот ужас повсюду. Зачем отеческие гробы тем, кто говорил, что у них нет Отечества? Они отказались от русского прошлого; настоящее имело для них чисто служебное значение; они были устремлены в будущее с хрустальными дворцами, поголовным счастьем и безболезненной смертью. Она спросит с удивлением. Вы так думаете? Он твердо скажет. Я это знаю. Но слушайте дальше. Не заскучали? Она скажет. Ну что вы, Марк! Так интересно. Все дальнейшее с Николаем Васильевичем происходило таким образом, будто в посмертную его судьбу вмешались колдовские силы «Вия», «Страшной мести», «Майской ночи» – те порождения тьмы, которые он вызвал к жизни своим необыкновенным даром. Все могилы монастырского кладбища закатали в асфальт, а могилу Гоголя (и еще две – поэта Языкова и поэта и богослова Хомякова) вскрыли, дабы перенести останки на Новодевичье кладбище. Взорам собравшихся здесь людей – а явились избранные представители советской литературы, сплошь инженеры человеческих душ и мастера слова – открылся скелет в сюртуке табачного цвета; после семидесяти девяти лет в гробу сюртук выглядел вполне прилично; уцелело белье, в которое обрядили Николая Васильевича; и башмаки… Руки, ноги были на месте. Не было – тут он прервет рассказ, глянет на Олю и промолвит – головы. Оля ахнет. Куда она пропала?! Голову, скажет он пораженной Оле, кто-то похитил. Кто?! Она воскликнет, и прохожий обернется. Марк скажет. Сто с лишним лет назад затеяли реставрацию могилы, о чем узнал Алексей Александрович Бахрушин, купец, страшный богач и страстный собиратель театральных и прочих редкостей. Музей, вспомнит она. Да, подтвердит он, театральный музей Бахрушина, на основе его собрания. В голове Алексея Александровича прочно поселилась мысль заполучить голову Николая Васильевича. Зачем она была нужна ему? Для благоговейного созерцания? Или с потрясающей наивностью он надеялся понять, как в совершенно обыкновенной с виду человеческой голове могли поместиться «Мертвые души», «Ревизор» и «Нос»? Каким необъяснимым образом там появился «Вий»? Или Тарас Бульба, недрогнувшей рукой казнивший своего сына, Андрия? Вряд ли. Скорее всего, Бахрушин мечтал о том миге сладостном, когда, взяв в руки череп и глядя ему в пустые глазницы, он молвит: бедный Гоголь! бесценный Николай Васильевич! Я отныне хранитель некогда принадлежавшего тебе черепа; я буду лелеять его покой и сторожить его сон; лишь изредка, в памятные дни твоего рождения и кончины, в кругу ближайших друзей, водрузив его в центре стола, мы содвинем чаши в твою честь и тихо воспоем:

В Москве и в Риме,

В Иерусалиме

Искал покоя —

Господь с тобою!

В могиле тесно

Тебе лежать.

Теперь ты будешь

Здесь пребывать.

Теперь ты с нами

Среди друзей —

Господь управил

Судьбой твоей.

Оля спросит. Это вы сочинили? Марк засмеется и правдиво ответит, это папа. Мой папа книжки пишет. Он писатель. Хорошие? Одна, может быть, две. Остальные так себе. Но зато он мне рассказал эту историю. Оля скажет. А где ответ? Кто похитил голову? Марк пожмет плечами. Скорее всего, Бахрушин, подкупивший занятых на реставрации мастеров. Однако в собрании музея ее нет. И где она – не знает никто. Как жаль мне Николая Васильевича. И мне, откликнется Марк. Беспокойной была его жизнь – все он куда-то ехал, все искал места, где можно было бы успокоить сердце и где осенит его вдохновение, отовсюду писал нравоучительные письма, учил, как надобно жить, не имел своего угла, друга сердца, уверовал, но с каким-то ужасным надрывом, – и беспокойной оказалась его смерть. Кто-то ведь хранит, наверное, его голову – может быть, даже не представляя, каким великим дерзновением некогда была она полна! Вообразите: вдруг она стала лотом на подпольном аукционе, и ее объявляли: голова Гоголя, начальная цена – десять тысяч долларов. Пятнадцать! – поднимает руку молодой чело