оймала кукушку… Да! Богиня…» Она смеялась. Он брал в свои руки ее руку, белую, с острыми ноготками, четыре из которых были синими с золотыми звездочками, а пятый, мизинец, ярко-красным, гладил и подносил к губам. «Об-божаю!» У Марка едва не сорвалось с языка, что он будет ее Зевсом, – но какая-то высшая сила удержала его от этих опрометчивых слов, которые вполне могли быть восприняты как предложение брачного союза. Кому не известно, что они были семейной парой – Гера и Зевс.
Неведомо как он был перемещен в комнату Лены. В соседней крепким сном спала ее мама, временами закатываясь богатырским храпом, что чрезвычайно не нравилось Марку, вдруг вообразившему, что Лена храпит точно так же; она велела ему ждать, вышла и вскоре вернулась в халатике на голое тело, влажная и приятно пахнувшая; ну, что же ты? – нетерпеливо шепнула она; погоди, забормотал он, трезвея и соображая, что минуту спустя богиня может сделаться его женой, даже не узнав, направлены ли к этому его помыслы; а как же, бормотал он, мама рядом; ни слова не говоря, она принялась стаскивать с него куртку и расстегивать брючный ремень; в комнате горела настольная лампа, и в слабом свете он увидел сухое, жесткое выражение ее глаз и жадный полуоткрытый рот; мама громко всхрапнула. Он выхватил у нее из рук куртку и с полураспущенным ремнем кинулся прочь. «Что за шум?» – хриплым голосом недовольно спросила проснувшаяся мама. В темном коридоре он нашарил дверь, нащупал замок, повернул – и выскочил на лестницу.
…Поэтому, когда Лоллий спрашивал, скоро ли ему выпадет счастье облобызать внука, Марк отвечал, что время терпит. Папа осуждающе качал головой. Он говорил. Ты как никто видишь, какую жатву ежедневно собирает смерть. Папа! – восклицал Марк. Не надо об этом. Придет день, отмахивался Лоллий и вперял подернутые слезой глаза в пространство, или ночь, или, возможно, это случится на рассвете, может быть, в жемчужном тумане осени или в снежной февральской круговерти, или в разгар невыносимого московского лета, впрочем, ему будет уже все равно, какое на дворе тысячелетие, и какое время года, и какая погода: вёдро, дождь, метель, мороз, – и я уйду к ним, к маме, твоей бабушке, к любимой жене, твоей матери, к папе, отцу папы и к отцу отца папы – ко всем Питоврановым, оставив на земле тебя, мой сын. Он увлекся. И они меня спросят: ты уже в том возрасте, когда возле тебя должно подрастать младое племя, дети твоего сына Марка Лоллиевича; но мы не видим их веселых игр, невинных проказ, не слышим их звонких голосов. В чем дело, Лоллий? Твой сын – о чем он думает? Отчего он не чувствует ответственности перед нашим родом, столь славным в сражениях за Отечество, в духовном служении и мирных трудах? Или – прости, но мы имеем право знать – может быть, он неспособен к деторождению? Какой удар, какая беда, какое поношение для Питоврановых, ни один из которых не имел подмоченной в этом смысле репутации! Лоллий с укором смотрел на сына. Что скажешь? С появлением Оли призывы Лоллия обрели новую силу. Что тебе еще надо – втолковывал он сыну – долго ты еще будешь выбирать, прикидывать и сравнивать? Была Маша, чудесная девушка… Вспомнил, сказал Марк. Была… я не помню. Катя, Маня… Лена была. Красавица! И эта Оля сейчас. Милейшая девушка. Я вижу в ней хорошую тебе жену. Однажды, находясь в приподнятом состоянии духа, он ошеломил Олю прямым вопросом, а почему бы вам с моим оболтусом не закрепить ваши отношения? Я жду не дождусь. Зная ваши религиозные убеждения… конечно! я и сам, так сказать, совсем не чужд… венчание! брак, заключенный на небесах! И свадебный пир. В каком-нибудь уютном местечке, я позабочусь. Небольшой круг друзей, родственников. У вас есть родственники? Нет, тихо отвечала Оля и растерянно взглядывала на Марка. Папа! – пробовал остановить Лоллия сын. Тщетно. Так вы сирота? Марк, торжественно объявлял Лоллий, у тебя не будет тещи!
Не сказать, что папина вдруг проблеснувшая мысль была совсем чужда Марку. Хотя его отношение к Оле постепенно утратило трепетность первых дней, выражавшуюся, в частности, учащенным сердцебиением и некоторой скованностью и без того не бойкой речи, он все чаще ловил себя на том, что какая-то пустота возникает в его жизни без нее – неведомое прежде чувство, от которого ему становилось не по себе. Раньше он и представить не мог, какую можно испытать радость от звучания голоса милой подруги, доверчивого взгляда и тепла ее ладони, которую она с некоторых пор безбоязненно вкладывала в его руку. Вечерами, вернувшись домой, он вдруг начинал томиться, не находил себе места; брал книгу – и недолгое время спустя заставал себя все на той же странице, и убей Бог, если он мог сказать, о чем она; телевизор навевал глухую тоску; равнодушно ползал он и по Всемирной паутине; и пасьянс ему надоел. Бабушка говорила: «Хуже горькой редьки». Вот-вот. Никогда прежде не возникало у него подобного состояния. Встречался ли он с Машей, упорно добивавшейся семейного с ним союза, с Леной, от яростного желания которой он бежал, как Гарун с поля брани, с еще не появлявшейся в нашей повести девушкой Любой, прибывшей из среднерусской глубинки, где воду до сей поры черпали из колодца, на зиму запасались дровами и по нужде круглый год ходили во двор, – с твердым намерением оторвать у жизни свою толику благополучия и для начала решившей завладеть Марком, – даже в разгар этих увлечений ему, если по чести, было все равно, где сейчас Маша, чем занимается Лена и что делает Люба. Думал ли он о них? Возможно. Но ни в коем случае не изнывал от одиночества, не хватал телефон и не говорил: «Оль, а не погулять ли нам по Москве, пока ее окончательно не добили?»
Куда они держали путь? Когда как – смотря по времени года, погоде и прочим обстоятельствам. Само собой, начинали с Гончарного проезда, улицы с домами светло-желтого кирпича и редкими ясенями вдоль тротуара – унылое, скажем вам, зрелище, не на чем глаз остановить, но за этой непрезентабельной внешностью при более пристальном взгляде открывался мир, раскинувший перед человеком сеть, сотканную из тысячи соблазнов. Что желаете, сударь? Заниматься спортом? Отличная идея, сэр. Чем больше спорта – тем меньше мыслей. Мысли раздражают, спорт укрепляет. Бегом от инфаркта. Очень хорошо. Кроссовки, майки, свитера, гири, штанги, лыжи. Сейчас лето, но скоро зима. Зимние виды, пан спортсмен. Мороз и солнце. Воздух бодрит. Здоровье крепнет. Желаете тату? Бога ради, сеньор, у нас два салона и превосходные мастера. Мы предлагаем мудрые мысли на грудь, спину, руки и плечи. «Все проходит» – красивое, сильное, глубокое выражение. «Гляди в оба» – к этим словам прилагаются два глаза, которые превосходно будут смотреться на вашей груди, когда. Владеете английским? Нет? Не имеет значения. «То be, or not to be, that is the question». Прилагаем перевод: «Быть или не быть, вот в чем вопрос». Многозначительно, не правда ли? В любом месте вашего тела, хоть на руке, хоть на груди, а желаете – на лбу или, напротив, на самом скрытом от посторонних глаз местечке любимое вами изречение или признание, какое вы сделали вашей любимой, и даже ее портрет, который – когда он предстанет перед ней – уверяем вас, тронет ее до слез. Играете на бильярде? Вам сюда, mein Herr. Положим, как незадачливого Епиходова, вас угораздило сломать кий. Не печальтесь. У вас кий был так себе. А у нас прекрасный, черный, весьма крепкий. Всего тыща рублей, и в ваших руках он будет творить чудеса. От двух бортов в лузу. А? Класс! Или вот: африканское розовое дерево, сто шестьдесят два сантиметра – сам Петр Великий, первый наш бильярдист, был бы счастлив обладать таким кием всего за две с небольшим тыщи. К вашим услугам, мсье. Бриллианты, вино, цветы даме вашего сердца, а вам – монеты царской чеканки, старинные копейки и пролетарские рубли для глубокомысленного времяпрепровождения – подобно тому, как в задумчивости сиживал над египетскими монетами Василий Васильевич Розанов, почетный нумизмат и русский гений. И кофейку пожалуйте. Эх, государь мой, печалится пожилой человек за стойкой, наливая Марку и Оле по чашке американо. Никудышная стала торговля. Народ норовит шмыгнуть мимо бриллиантов – и куда? куда бежит, куда торопится? до самой до смерти бежит с темным от забот лицом и бормочет себе под нос, денег нет, жизни нет, гребаная ты наша власть, гребаный ты наш… ну, вы сами знаете, кто; а то вдруг встанет, оглянется безумными глазами и в небо кулаком. Вчера один, ни кровинки в лице, вышел из аптеки и кричит, и ногой топает, и рукой грозит. Да кому ты грозишь, бедный ты мой, несчастный человечишка? Ужель Богу нашему православному? – Бог и так все знает, а иначе какой он Бог; или на Кремль руку поднял? Гляди-и. Сейчас будет тебе слово и дело. Или двушечку захотел? Ступай, куда шел. Но что же будет теперь с нами? А ну как бунтовать возьмутся? Был бунт хлебный, был медный, был соляной – а сейчас какой будет? «Бессмысленный и беспощадный», – отвечает Марк. В ответ он слышит. Добрый вы человек, и барышня у вас славная.
О каких скрытых в Гончарном проезде смыслах говорил Марк, когда они выходили на Гончарную набережную и шли вдоль парапета, глядя в темнеющие воды Москва-реки? Старичок с удочкой не сводил глаз с красного поплавка. Вы будете поражены – любезная наша подруга и лелеющий надежду в безнадежном своем предприятии почтенный старец – больше того: уязвлены до глубины души, когда узрите образ мира, явленный в означенном проезде: народы, павшие на колени перед позлащенным тельцом; Адама, покупающего Еве бриллиантовое ожерелье, – в дар и в память рокового дня, когда он познал ее и зачал первенца своего – Каина; человечество, жадно пожирающее чечевичную похлебку. Ничего другого не могу сказать тебе, о, моя милая; и тебе, старче, возмечтавший о золотой рыбке. Когда отсутствуют высокие идеи; когда общество потребления, подобно стаду несытых кабанов, губит волшебные сады человеческой мысли; когда утрачено стремление к подлинности чувства и слова и когда продажа души становится наиболее прибыльным занятием – что остается тогда от человека? Можно ли сказать о нем, что он – подобие Божие? Увы. Его сущностью является отныне его покупательская способность. Папа мне втолковывает, что история – это die Ewige Wiederkunft – вечное возвращение, что она движется кругами – до поры, пока мрак Космоса не озарит вспышка, которая будет ярче тысячи солнц. Жизнь исчезнет. Мир исчезнет. История кончится. Может быть. Но по мне, исток бытия неисследим и пытающаяся его воссоздать история обречена на сизифовы муки. И с уверенностью можно утверждать лишь одно: история показывает нам неуклонное снижение нравственного уровня человечества обратно пропорциональное его алчности и жестокости. Кому молятся наши