форбсы? Христу? Аллаху? Иегове? Наверное, нерешительно промолвила Оля. О нет. Они молятся pulchra Laverna[32] и, отходя ко сну в своих дворцовых опочивальнях, шепчут ей: о дражайшая мастерица плутней, вязальщица интриг, вдохновительница обманов! подай мне нефти и газа, леса и никеля, алмазов и меди; о искусница воровства, покровительница взяточничества, надежда казнокрадства! пошли в изобилии бессовестных чиновников, продажных депутатов и алчных судей; о наставница подлости, спутница лжи, вдохновительница предательства! учреди власть гнилую, лживую и подлую; о pulchra Laverna, красавица, двуличная и продажная, помоги мне безнаказанно обездоливать, грабить и убивать ради приумножения моего капитала.
Как жестоко, шепнула Оля.
Да ты погляди вокруг, вскричал ее вдохновившийся и обретший нескованную речь спутник. Она послушно глянула. Осталась позади Гончарная набережная. В светлых сумерках виден был там застывший, как изваяние, старичок, с непостижимым упорством ожидающий, что какой-нибудь заблудший карась ухватит наконец насаженный на крючок хлебный катыш. Через дорогу, у него за спиной, стоял милый светло-желтый особняк, на который со словами, вот на чем отдыхает глаз, указал Марк. Увидела она рекламную тумбу с афишей, зазывающей на концерт гитариста и исполнителя популярных песен «Грустного Грудского», новенькое, с иголочки здание банка «Открытие» с каким-то особенного вида фонарем у входа, несколько приземистый, но тоже новый жилой дом по соседству, глянула на правый берег, где вдалеке высилась колокольня церкви Софии Премудрости Божией, и неуверенно сказала, я посмотрела. И что? – потребовал объяснений Марк. Она пожала плечами и рассмеялась. Ну тебя. Все то же. Река, город, люди, машины. Разные дома. Здесь мотоциклы продают, там зубы лечат, а там предприниматели заседают… Солнце садилось. Над высотным домом стояло угольно-черное облако со сполохами алого пламени в его глубине; река отсвечивала темнеющим у берегов нежно-розовым блеском; слепящими белыми огнями вспыхивали окна. Они вступили на Малый Ухтинский, заглянули в темные воды страдалицы Яузы и двинулись дальше, в гулкий полумрак под Большим Ухтинским, миновали старинный желтый двухэтажный дом с шестиколонным портиком и замедлили шаг у протянувшегося вдоль набережной строгого вида здания. Был в нем когда-то воспитательный дом. Сколько ему лет? Двести? Триста? Бездна времени. Скрылась во тьме учредившая его императрица Екатерина; ушли вслед за ней почетные опекуны и главные надзиратели; почил бывший потомственный дворянин Модест Станиславович Сокольский, трудившийся делопроизводителем в профсоюзе ломовых извозчиков; под грохот салюта один за другим отправлялись на тот свет служившие в этих стенах генералы и адмиралы; теперь хозяином дома стал Артур. Мираж. Наваждение. Сон. Как в капле воды, в этом доме отразилась загадка всемирной истории, ее словно бы случайность, в которой скрыт до сих пор непонятый нами смысл. Человек середины не утруждает себя размышлениями подобного рода – и поистине в этом есть милосердная мудрость жизни, ибо, задумавшись и встав перед Сфинксом с мучительным вопросом, мы вряд ли дождемся внятных ответов и удалимся с убеждением в бессмысленности происходящего и желанием, не дожидаясь Атропос, собственноручно перерезать нить своего существования. Вам не понять тоски, с какой я гляжу на этот дом. Вам не понять, отчего я думаю, что лучше было бы ему сгореть в пожаре Москвы или взлететь на воздух вслед за взорванными по приказу Наполеона башнями Кремля, чем в двадцать первом веке поступить на службу отвратительнейшему произведению падшей человеческой мысли – российскому капитализму. Оля взяла его за руку. Ты заснул? Он ответил. Да. Уже виден был отсюда Иван Великий в своей золотой шапке, а еще дальше – напоминающие кривые острые зубы здания делового центра на Пресне. Она сказала, не понимаю, чего ты хочешь. Чего я хочу? – переспросил он. Вот, послушай. Сейчас. Вот. Здесь мир лежал, простой и целый, Но с той поры, как ездит тот, В душе и мире есть пробелы, Как бы от пролитых кислот[33]. Помолчав, она промолвила, как безнадежно. Это кто? Ходасевич, ответил Марк. Ходасевич, откликнулась Оля и своим чудесным, низким, чуть хрипловатым голосом повторила: в душе и мире есть пробелы… Она вскинула темно-русые брови. Пробелы? Да, отозвался он. Пустыни мира. Его духовное пространство, испещренное большими и малыми черными пятнами, какие остаются после лесных пожаров. Пепелище на месте дома, в котором человек прожил тысячу лет. Может быть, я появился на свет не в те годы, может быть, всему причиной моя работа, но для меня несомненно перерождение жизни, ее стремление к другим ценностям, ее славословие другим богам. Погоди. Она сжала его руку. Разве жизнь не должна меняться? Разве мы должны оставаться такими, какими были люди, построившие вот эту церковь? Зачатие Анны, сказал Марк. Шестнадцатый век. Все погромили, а она уцелела. Где мы, рассудила Оля, а где шестнадцатый век. Или воспитательный дом. Века между нами. Мы – не они. Марк кивнул, соглашаясь. Да. Но было ли там больше добра? Или зла? Бедные малютки в воспитательном доме и их сирые матери – это добро? Несомненно. Но дети в его стенах мерли как мухи. Скорее всего, от скудного питания, тощей одежки и забулдыги-лекаря. Да и воровали из их котла – как воровали всегда, везде и повсюду, что менее чем через сто лет одним словом подтвердил Карамзин: «Воруют». Между тем существование зла необходимо, ибо только рядом с ним мы можем различать добро. Однако мне кажется, он сказал, наше нынешнее добро является нам с какой-то безнадежностью, словно оно чувствует все увеличивающуюся и превосходящую силу зла. Ты мне возразишь и скажешь, что всякий век вздыхает о нравах века минувшего и со скорбной завистью находит в прошлом всевозможные образцы человеческих добродетелей. Если бы ты была историком и читала Ключевского, то назвала бы добрых людей Древней Руси – Ульяну Осорьину и «евангельского» человека Федора Ртищева, а из более поздних времен взяла бы немца Гааза, русского святого… Я у него на могиле была, на Введенском кладбище, сказала Оля. Там написано: спешите делать добро. Вот-вот, откликнулся Марк. Но и тогда труды добрых людей были каплей в море, ведром воды на пожаре, а теперь – капля, возможно, несколько увеличилась и тушить огонь устремляются машины, но зато море стало куда больше, а пожар – беспощаднее. И все это – может быть, может быть, может быть, трижды повторил он – свидетельствует о приближении окончательного крушения. Нет! Оля воскликнула. Как ты можешь предсказывать! Мы не знаем. Он сказал. Я тоже не знаю. Но я чувствую.
Он проводил Олю до дверей ее дома. Нет, сказала она, когда, прощаясь, Марк прикоснулся губами к ее щеке, я тебя не отпускаю. Пойдем. Она повлекла его за собой. Он указал на часы. Скоро одиннадцать. У меня завтра тяжелый день. Марик, промолвила она с обидой, как тебе не стыдно быть таким… Каким, она не сказала. Холодным? О, нет. Голова пылает. Равнодушным? Ужасная неправда. Осмотрительным? Да, я страшусь, но вовсе не того, о чем вы все думаете. В слабом свете уличных фонарей он видел волшебно изменившееся ее лицо с темными, почти черными глазами, прядью темных волос на лбу и тем выражением ожидания и покорности, которое задевало в душе какую-то тайную струну, от щемящего звука которой его охватывало волнующее предчувствие близкого счастья. Она сказала. Я пироги испекла. Он живо спросил, а с чем? Один с сыром, другой с яблоками. Я тебя как будто заманиваю. Губы у нее дрожали. Он засмеялся. Конечно, заманиваешь. С сыром? Она молча кивнула. Сыр кладут в мышеловку. Ну, знаешь, оскорбилась она и взялась за ручку двери. Он обнял ее за плечи. Мои любимые, сказал Марк. Она глубоко вздохнула и открыла дверь. Пойдем. Когда вслед за ней он переступил порог ее квартиры, то по привычке двинулся на кухню. Не сюда, придержала его Оля. Иди в большую комнату. И что же он увидел в этой комнате, названой «большой» только потому, что она была чуть просторней светелки в двенадцать метров, где обитала Оля, тогда как здесь жила и умерла Наталья Григорьевна, – что он увидел с изумлением и – признаемся – некоторой тревогой? Раздвинутый во всю длину и покрытый бежевой скатертью стол с бутылкой шампанского в окружении тарелок с салатами, сыром, белой рыбой и блюда с пирогами. Вазочка с брусничным вареньем. Еще вазочка. Он присмотрелся. Клубничное. Бокалы. Два. Две чашки. Ваза с пятью еще не распустившимися розами. Хозяйка, спросил Марк, в честь чего пир? А ты подумай, отвечала Оля, успевшая переодеться и представшая в темно-розовом, перехваченном пояском платье с короткими рукавами и янтарным ожерельем на шее и таким же браслетом на руке. Оля! Воскликнул Марк. Все потрясены. Я потрясен. Гончарный проезд у твоих ног. Слова не в силах. Гений чудной красоты, вот ты кто. Он говорил и как бы издалека с безнадежным счастливым чувством смотрел на нее – как в благоговении и печали смотрит путник на прекрасное творение природы. О нет, она вовсе не была красоткой с точеной фигурой и ангельским личиком; у нее и нос был немного уточкой, и несколько выдавались скулы, и, присмотревшись, можно было заметить, что один ее глаз – левый – чуть больше другого, – но все ее изъяны и несовершенства по каким-то неведомым законам преосуществлялись в облик нежности и такого проникновенного обаяния, что трудно было оторвать от нее взгляд. Он увидел все это в первый же день, когда с заплаканными глазами и кое-как собранными в пучок волосами она открыла ему дверь и умоляюще взглянула на него. Чего же он ждет? Почему медлит? Отчего прямо сейчас не подойдет к ней и не скажет? Он бодро произнес, ответь, красавица и умница, по какому случаю? У тебя день рождения? Нет, сам себе ответил Марк, он в январе. Красный день календаря? Нет, день с утра был будний, праздник не объявляли. М-м-м… Какая-то дата? Не припомню. Что-нибудь церковное? Преображение? Или… Постой. Мой день рождения? Погоди, сегодня какое? Семнадцатое? Черт! Я забыл! Как же так? А папа? Папа не мог забыть. У него все записано. Вот так, смеясь, ответила она. У папы записано, а я помню. Открывай шампанское. Ну, Оля, обескураженно проговорил он, снимая с горлышка проволочный колпачок, ты даешь. Или вы с папой за моей спиной… Я угадал?! Она загадочно улыбнулась. Теперь он ухватил пробку. Стрелять? Или тихо? Стреляй! Бокал ближе, скомандовал он, вытягивая и одновременно придерживая пробку. Потом отпустил – и она с громким хлопком вылетела из горлышка. С легчайшим шипением поднялась белая пена. Марик. За тебя. Она провела пальцем по краю бокала. Ты даже не знаешь. Оля примолкла. Он спросил, скажи, чего я не знаю. Ничего ты не знаешь, счастливым голосом проговорила она, поднимая бокал и сквозь него глядя на Марка, потому что ты самый странный человек… Он сказал торжественно. Оля! Да? – откликнулась она, с ожиданием взглядывая на него. Слышала ли ты о ужасной китайской пытке? Какой? Сажать человека за накрытый стол и морить его голодом. Ма-арик! Бедный. Голодный. Вот тебе салат с крабовыми палочками, вот оливье, вот, возьми, я утром купила, осетрина, ешь, твой папа велел мне тебя накормить. Так это заговор! – воскликнул он, поглощая салат с крабовыми палочками. Какие коварные меня окружают люди! Глядеть надо в оба! Где здесь крабы? Где наши превосходные дальневосточные крабы? Когда читаешь, чем кормят в Кремле, там всегда крабы. Кремлю крабы, а нам крабовые палочки. Так было, так будет. Из чего их делают, из трески? Но все равно – дивный салат. Давненько не ел я салатов. И оливье. Безумно вкусно. Оля, я буду приходить и требовать оливье. Она кивнула. Ты приходи. Значит, вы сговорились? Ах, папа, старый заговорщик. И не звонит. Спрятался. А рыба, какая рыба! Севрюга? Белуга? Осетрина? Севрюгу встарь ел бедный царь. За это слуги его убили. Оль, а где хрен? К рыбе полагается хрен, ты не знала? Я вчера, виновато сказала она, купила баночку и забыла на работе. Нет прощения, объявил Марк, уплетая рыбу и поглядывая на пироги. Там вчера та-акое творилось, расширив глаза, сказала она. Светопреставление в «Безопас