Дверь скрипнула, Оля в ночной светлой рубашке подошла к нему. Он открыл глаза. Оля. Ты почему не спишь? Не могу заснуть, шепнула она. Я полежу рядом, хорошо? Она легла и прижалась к нему. Я все думаю, отчего ты такой? Какой? – безучастно спросил он, вдыхая сухой чистый запах ее волос. Океан еще был перед ним, вечность, невидимая и манящая. Ты какую-то стену между нами поставил. Я все думаю: почему? Или ты меня не любишь… или как-то по-своему любишь, я не знаю, как… или… Марик, скажи честно: у тебя кто-то есть? Или ты слово дал? Ты, может быть, ее уже не любишь, но связан словом. Или у тебя ребеночек? Сыночек? Или дочка? Марик, так бывает, ничего страшного. Ты не должен его забывать… Он не виноват. Тебе всю правду сказать? Она – он почувствовал – сжалась. Правду, выдохнула Оля. Да, промолвил он, есть. Я чувствовала, горестно сказала она. И с его матерью ты… ты в каких отношениях? У меня есть папа. И у меня есть ты. Она замерла, уткнувшись головой в его подмышку. А теперь, сказал Марк, ты должна меня выслушать. Не перебивай.
Он встал, натянул брюки и сел за стол. Прохладный ветерок залетал в распахнутое окно. Ночное небо понизу охвачено было нежно-бирюзовым светом, а в самой вышине лежало темно-синим бархатом с проплывающими по нему темно-серыми тенями легких облаков. Набросив на себя одеяло, с ним рядом села Оля. Помнишь, сказал он, в нашу первую встречу, когда я приехал… Она молча кивнула. Наталья Григорьевна была не очень-то добрым человеком, она тебя поедом ела. Она тебя подобрала и приютила и считала, что ты ей кругом обязана и все стерпишь. Оля снова кивнула. Таков человек, продолжал Марк. Нечаянно сделал доброе дело, но желает получить свои проценты. Ее черные птицы одолевали, она их пыталась прогнать и звала тебя. А ты удивилась, откуда я знаю твое имя. У нее услышал.
Оля не выдержала. Марик! С изумлением произнесла она. Ты их слышишь?! И понимаешь? Слушай. Я никому никогда. Папе однажды и то вскользь. И я понять не могу, откуда это. Первый раз, однажды, во дворе. Вынесли гроб и поставили у подъезда на двух табуретах, чтобы простились. Лиза ее звали. Я был мальчик, лет десять, может быть, одиннадцать, а она… она мне всегда казалась совершенно невесомой, легчайшей и прекрасной. Я на нее во все глаза глядел. Она подозвала и шепнула, вспоминай меня. И в гробу она была прекрасна, и я ее всем сердцем любил, и что угодно готов был отдать, лишь бы она воскресла. Она сказала, я услышал и навсегда запомнил, какое неслыханное счастье приносит покой. Лиза, промолвил он, словно вслушиваясь в звучание этого имени. Лиза, вслед за ним повторила Оля. Она крещеная была? Понятия не имею, помедлив, ответил он, вспоминая давний теплый день позднего лета, качели во дворе, на которых с пронзительным скрипом раскачивалась белобрысая девочка лет семи, крики играющих в футбол ребят и Лизу в гробу, в лучах высокого солнца, в страшном блеске уже неземной красоты. А зачем тебе? Как зачем? Записку за нее в церкви подать. Не знаю, сказал Марк. Но, кажется, ее отпевали. А ты, спросила Оля, с тех пор многих… она произнесла, вздрогнув всем телом, умерших… многих ты слышал? Слышал. Маму. Бабушку мою. Андрея Владимировича, маминого папу. Меня это всю жизнь мучает. Для меня это загадка, из тех, которые отгадаешь, то вот тебе моя дочь в жены и все мое царство в придачу, а не отгадаешь, клади голову на плаху. Отгадал? Она потянулась к нему и поцеловала. Нет, ответил он. Царства не будет, выдохнула она. А дочь – вот она, бери ее прямо сейчас. И она снова поцеловала его. Погоди. Он мягко прижал ее голову к своей груди. Оля. Погоди. Не знаю, отчего у меня это… отчего мой слух так настроен, что я их слышу. Но я точно знаю, им надо высказать последние свои слова, сообщить тем, кто остался… Что сообщить? – прошептала она, горячими губами касаясь его груди. У них на сердце остается многое. Мама моя тревожилась, как без нее папа. Бабушка обо мне переживала. Ах, Маричек, как не вовремя я собралась, она говорила. Меня дома так звали. И я буду, немедля откликнулась Оля. Маричек, возьми меня в жены. Обещаю, отозвался он. А когда стал работать… Я поначалу тетрадочку завел, в нее записывал. Потом бросил. Зачем записывать? Для чего? Для кого? Кто поверит? А я и так помню. Гнев слышал. Любовь, опечаленную вечной разлукой. Любовь тоскующую. Ему было семьдесят два, он ушел первым и звал ее. Мила! Как же мне без тебя? Она жила без него ровно три дня. Умерла? – ахнула Оля. Да. Умерла. Приняла тридцать таблеток запиклона, полторы пачки, уснула и не пробудилась. Умиротворение я слышал. Страдание. Счастье от избавления гнета жизни. Боль. Возмущение. Совсем еще молодую женщину помню, она говорила, какая несправедливость; если я увижу Бога, я Его непременно спрошу: за что? У меня семья, муж чудесный, любящий, добрый, сыночек, ему всего пять лет, – зачем было меня отдавать смерти?! Ужасная несправедливость, я так и скажу Ему в лицо. Сказала? – с тревогой спросила Оля. Не знаю, ответил он. Оттуда я не слышу. Но я знаю, пока она была в пути, она родилась в другую жизнь… Она доступна просветлению. А есть темные, мрачные, яростные. Мне страшно было их слушать. Столько ненависти! Столько хулы – и на жизнь, и на смерть. Был один, он мясом торговал, сеть магазинов, фермы… Много всего. И какой же лютой злобой он злобился, что не может взять с собой весь свой капитал, все движимое и недвижимое! Я потом и кровью, он говорил, я по копейкам… по грошам! у всех занимал на первый мой вагон с мясом. Теперь жене-хищнице и дочери, ее отродью. Слушайте, люди живые, да послушайте вы, а не отравила ли она меня? Заявите в полицию. В «Известия» напишите. В Интернете… Жена мужа отравила. Как я не уберегся. Ведь думал об этом, всегда думал, а за неделю, как это со мной случилось, поел ее борща. Какой дурак! Ночью огонь в животе. Она ахает, Боренька, это у тебя гастрит. Отравительница. Я ей прямо высказал, мышьячком меня, стерва, накормила?! Змея. Но отчего не проверили? Отчего кровь мою не исследовали? Отчего? Да она врачам занесла, вот отчего. Я в гробу, она с капиталом. Да слышит ли кто-нибудь меня?! Ты слышишь, я знаю. Вот завещание мое окончательное. Пиши. Находясь в здравом уме… О, проклятье, кто поверит. Слушай. Езжай на Волгоградский, пятьдесят три, там нотариус, Игорь Наумович, передай, что я велел… Не поверит, бумажная душа. Проклятье! Кто-нибудь, черт возьми, дьявол, Люцифер, сатана, да заберите же у нее все! Душа? Да черт с ней, заберите, если она вам нужна! Какой ужас, прошептала Оля. Священника помню, после недолгого молчания продолжил Марк. Отец Николай, кажется. Кричал. Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей! Это псалом, промолвила Оля, покаянный. Ему Ад мерещился, ответил Марк. Он его трепетал. Грешен, Боже, равнодушием к Тебе, ложью Тебе, отсутствием веры в Тебя. Помилуй. Боже милосердный. И вы, люди, меня простите за мое лицемерие, мою тайную усмешку, за кражу смысла у великих слов. Я разве верил, когда вас приобщал? Древняя ересь забавляла меня: а чье это тело и чья кровь – Иисуса-человека или Христа – Сына Божия? А сам Христос единосущен или сотворен? Совечен Отцу или подвластен времени? Страдал на Кресте как человек? И как человек умер? Вправду ли воскрес? Я возглашал в пасхальную ночь: Христос Воскрес! А сам думал, если бы Он в самом деле воскрес, разве такой была бы сейчас наша жизнь. Что ни помысел, то грех, сокрушался он. Надо было мне умереть, чтобы уверовать.
Маричек, промолвила Оля. Этот отец Николай, Царство ему Небесное, он хоть и в смерти, но уверовал, не знаю, правда, возможно ли такое. Но нашел ли он Того, в Кого уверовал, откликнулся Марк, и перед Кем каялся. Поверить, что Он есть, так же просто, как и в то, что Его нет. А можно, помолчав, сказал он, остаться посередине – не в вере, но и не в безверии. Ибо в самой жизни есть соляная кислота сомнения. Она разъедает. Слишком много в жизни жестокости, лжи и грязи, чтобы списать все на свободу, которую даровал человеку Бог в надежде на его спасительное преображение. Ты не прав, промолвила Оля. Почему? Не знаю. Не прав. Чувствуешь, таинственно шепнула вдруг она, как пахнут розы? Словно в саду.
В тишине отчетливо перестукивали часы, сквозь занавески просвечивала повисшая над рекой желтая круглая луна; изредка громко шуршала проезжающая по Гончарному проезду одинокая машина, а издалека, со стороны моста, временами доносился грохот тяжелого грузовика. Ночь легла на огромный город, но где-то в ее глубине уже пробуждался рассвет – пока лишь едва проступающими в темноте несмелыми проблесками призрачного света. Глухим голосом она сказала, иди ко мне. Марик. Маричек. Я так тебя жду. Обними меня. И, обхватив его за шею, стала быстро и горячо целовать его и между поцелуями вышептывать, ты зачем меня мучаешь? разве ты не хочешь ко мне? совсем ко мне? Погоди. Оля. Почти в забытьи вымолвил он. Голова плыла. Так близко было блаженство, что он едва смог из последних сил отстраниться от нее. Оля. Я сам умираю. Но я главного не сказал тебе. Какое главное, тянулась к нему она, ты все сказал. Про всех твоих покойников. Хватит. Я живая, и ты живой. Иди ко мне. Нет. Слушай. Я не знаю, откуда у меня это, почему я их слышу, но я знаю, что оно исчезнет… покинет меня, если я… сразу после… И пусть, воскликнула она. Неужели тебе это важнее, чем мы с тобой?! Сколько ты еще будешь ждать? Год? Два? Ты меня разлюбишь, расхочешь, тебе станет все равно. Нет, горько сказала она, ты меня не любишь. Если бы ты любил, разве бы ты думал о чем-то другом, совсем постороннем? – говорила она, едва не плача. И почему два года? А вдруг пять? Откуда тебе знать? Маричек! Ты меня мучаешь. Я ничего больше на свете так не хочу, как быть с тобой. И папа твой хочет. Оля, Олечка, шептал он, гладил ее по голове и с мучительным восторгом чувствовал исходящее от нее жаркое полубеспамятство, все сильней и сильней увлекающее его за собой. И не два года, и даже не год. Раньше. Мне обещали. Ты даже представить себе не можешь, что мне обещали! Я никому. Марик! – отстранившись от него, с горестной улыбкой промолвила Оля. Что же такого тебе обещали, что ты меня отверга