онять. С ума сойдешь, если не пить.
Б-р-p… Она зябко поежилась. Не с могильщиками, так на поминках, не на поминках, так в похоронной конторе. В каком-нибудь «Небесном саване». Марк засмеялся. Будет тебе, Люся. И Оля сердито сказала, да, Люська, тебя куда-то не туда понесло. Люся ткнула сигарету в пепельницу. А тебя куда несет? Куда ты уплыла, подруга? Сама не видишь. А со стороны – только руками развести. Я давно хотела тебе сказать, но все не получалось. И твой друг мне сейчас не помеха. Пусть услышит. Знаешь, есть люди понятные, а есть непонятные люди, темные. Вот с такими не дай Бог. Он темный, этот твой гробовщик. И чем, уже с несколько натянутой улыбкой спросил Марк, я непонятен? Да всем! – злобно откликнулась Люся. Чего ты ходишь? Чего кружишь, как ворон черный? Еще не все высмотрел? Не все рассчитал?! А работа? Мне так и чудится – она повела ноздрями тонкого носа – могилой здесь пахнет… Люська! – крикнула Оля и хлопнула ладонью по столу. Прекрати немедленно! Или… А что или? – подхватила Люся. Ты меня, лучшую твою подругу, ты меня выставишь?! Ты одна была, я за тебя переживала, а теперь я за тебя боюсь. Марк спросил мрачно. Я что – похож на злодея? Люся смерила его недобрым взглядом. Один в один. С виду не скажешь, а подумав, очень даже может быть. Не тот сейчас злодей, кто с топором, а тот, кто с цветочками, прогулочками, и ах-ах, наконец-то я встретил. Тут, подруга, на чувства расчет, на твое глупое сердце, на твою неразумную голову. Послушай, теряя терпение, произнес Марк. Ты это серьезно? Серьезней не бывает, отвечала Люся и, прикуривая, обожгла пальцы и со словами: «Черт бы тебя побрал» отбросила спичку. Скорее всего, она хотела, чтобы черт забрал не столько спичку, сколько ненавистного ей Марка. Что-то в ней было не так, в этой Люсе, но что именно, понять пока он не мог. Больна, быть может? Он внимательно посмотрел на нее, отмечая какую-то сероватую бледность, красные пятна на скулах, крашенные кирпичной краской губы маленького рта, узкий лоб с выступившими на нем бисеринками пота. Она ответила ему враждебным взглядом и попросила у Оли воды. А чая? – предложила Оля. Нет, ответила Люся. Воды дай. Она, не отрываясь, выпила стакан воды, со стуком поставила его на стол, передохнула и сказала, вот так. И не надо на меня пялиться, обратилась она к Марку. Не в музее. Я бы тебя сто лет не знала. А ты прилип и не отлипаешь. Видеть не могу, как ты ее… обижайся, не обижайся, мне плевать… как паук, ты ее своей паутиной. Я и злодей, с усмешкой сказал Марк, едва сдерживая себя, чтобы не заорать, ну и дура же ты! я и паук. А! Еще и ворон. Не слишком ли. В самый раз, ответила она. Люська, умоляюще воскликнула Оля, ты в своем уме?! Вполне, сказала она. О себе подумай. Пошевели мозгами. Когда будешь локти кусать, вспомни, я тебе говорила. Она ушла, громко стуча каблуками. После ее ухода некоторое время им было неловко смотреть друга на друга, пока наконец Марк не взглянул на Олю, она – на него, и они невесело рассмеялись. Какая муха ее укусила, пробормотал он. Оля пожала плечами. Лучшая подруга, самая близкая. Ты не обращай внимания. Ты будь великодушен. Ты ведь не злопамятен, нет? На нее что-то нашло, говорила она, просительно глядя на Марка своими темными, прекрасными глазами с их светом доброты, мягкости и любви. Обиделась, может быть. Я только не понимаю, за что. Или думала, я ее жить к себе позову. Она снимает где-то в Бирюлево, и ей там ужасно не нравится. А я, и Оля виновато улыбнулась, не зову. И она думает, из-за тебя. Вот и несет чепуху про тебя, твою работу. Она не знает… И ты не знаешь, сухо сказал Марк. Она с удивлением взглянула на него. Я?! Да, с той же сухостью промолвил он. А что ты знаешь? Ты знаешь мое сокровенное, мою тайну ты знаешь. А что там вообще… Он махнул рукой. Там такое страдание, такое равнодушие, такой жуткий смех! Где-то я читал… Он потер лоб ладонью. Дай Бог памяти, моя бабушка говорила. У какого-то немца замечательного. Не помню. О камнях, которые не что иное, как застывшие слезы; о горах, иные из которых окаменели от ужаса при одном только взгляде на человека. Ты не знаешь, и ты представить не можешь, что со мной было, пока я не привык – если к этому вообще можно привыкнуть. У меня душа разрывалась от того, что человек мертвый – уже не человек, а бревно – безмолвное, бездыханное, безответное, тогда как в нем еще горит невидимый бледный огонь и еще совершается неслышная таинственная жизнь. Я думал, я не выдержу. Он говорил словно бы высохшим, ломким, не своим голосом, сознавая, что не следует ей знать даже немногое из того, с чем каждый день сталкивается он, – но эта Люся с замечательной точностью угодила ему в самое больное место. Тяжелый ком заполнил грудь и потеснил сердце. Что мне было делать? Закрыть глаза? Заткнуть уши? Не обращать внимания на глумливые прозвища вроде арбуз[34] или шашлык[35], или барбос[36] и убеждать себя, что этот юмор, пусть черный, спасает людей – как предохранитель, оберегающий от короткого замыкания? О да. Ладно, ладно, поднял он обе руки, словно показывая, что сдается. Пусть юмор. Пусть доктор, докурив, скажет, ну, пойду к этому заливному блюду[37]. Пусть санитар, позевывая, отправится делать морду[38]. Пусть похороны кому в горе, а кому в прибыль, и пусть среди черных ангелов из уст в уста передается история о сказочно удачливом их собрате, срубившем миллион на путешествии мертвого тела из Владивостока в Москву. Ладно. В конце концов, нельзя предъявлять к действительности заведомо невыполнимые требования. Но я требую уважения к покойнику. Где оно? Где сочувствие к трудам, которыми трудился он, пока ему светило солнце? К тому, что пришлось ему пережить в этой тягостной жизни? Где понимание предстоящих ему страшных испытаний? Где, наконец, священный ужас перед таинством смерти? Он схватился за голову. И бежал бы, и выл бы в тоске, будто изгнанная из дома в лютый мороз старая собака. Я иногда представляю, медленно проговорил Марк, что я… Он прервал себя на полуслове. Впрочем, с болезненной усмешкой сказал он, зачем об этом. Как хочешь, с обидой произнесла Оля, и на ее глазах выступили слезы. Я понимаю, Люська тебя достала, но я ведь не виновата. А ты. Он накрыл ее руку своей. Не сердись, мой ангел. Она просияла. Разве я сержусь? Разве я могу на тебя сердиться? Ты думаешь, я не вижу, как тебе трудно? Мне надо было бы, пристально глядя на нее, сказал Марк, родиться и жить в Древнем Египте. Она робко улыбнулась. До нашей эры? Он кивнул. Там чтили мертвых. И я… Кем был бы я в прекрасном древнем мире, проникнутом благородством, не знающем пошлости, торжественном и цельном? Я был бы жрец храма Озириса, великолепного храма, окруженного рощей из трехсот шестидесяти пяти деревьев, бога возрождения, царя загробного мира, великого бога смерти и воскрешения, убитого и воскресшего, но отвергшего земную жизнь и ставшего повелителем мертвых; я был бы посвящен в таинства и мог бы по собственной воле освобождать мою душу – Ба – от моего тела – Сах – и отправлять ее в странствие по мирам иным, во времена минувшие, в седую древность, и в столетия будущие. О, с каким негодующе-скорбным чувством увидел бы я нашу жалкую жизнь и подумал бы с горечью, разве не для просветления даны были человечеству эти пять тысяч лет? не для торжества над злом? не для того, чтобы устроить на земле царство любви? насадить на ней вечно цветущий сад? где это все? отчего я вижу повсюду насилие, ложь и жестокость? зачем нужны человеку чудеса полетов по воздуху, огромные корабли, варварские скопища домов? Когда внешнее совершенствование жизни подменяет ее духовный рост, это означает, что за тысячи лет мир пал так глубоко, что у него почти не осталось надежды вернуться к первоначальной чистоте. Я подумал бы также, что люди, которым неведомо почтение к своим мертвым, никогда не будут счастливы. И с каким облегчением возвратился бы я на берега Нила, в свой храм, где я узнал тайну смерти и прикровенными словами рассказал о ней тем, кто способен ее вместить. Неусыпным взором следил бы я, как готовят в переселение в царство мертвых первую оболочку человека, его Сах, в то время как другие путешествуют среди звезд или до дня похорон пребывают на Солнце. Напрасно вы, люди нынешнего века, полагаете, что вам известно, что такое мумия. Бездуховное превращение тела Ленина в сохраняющую его черты оболочку наносит невосполнимый ущерб мирозданию, а самого Ленина обрекает на вечные мучения. Ибо мумия сохраняет Сах для того, чтобы приготовить человека к вечной и блаженной жизни на Полях Тростника; к жизни, слышите ли вы, а не к бесконечному умиранию на глазах праздношатающихся зевак. С благоговением создавайте мумию, говорю я вам, о искусные мастера, ибо вы снаряжаете покойного в трудный путь; с любовью уснащайте мертвое тело благовониями; наполняйте миррой; оборачивайте в тончайший виссон, ибо так оно станет неподвластно времени, разрушению и забвению. В гроб с ликом Озириса на крышке положите его; и, прикоснувшись священным жезлом к божественному образу, я отверзу уста умершего, дабы мог он сказать на загробном суде: пусть ничто из того, что лживо, не будет произнесено против меня пред ликом великого бога, владыки Запада.
Пять тысячелетий, с отблеском ужаса на лице промолвил он и, словно не веря себе, покачал головой. Ты веришь, спросил он Олю, что это было? А может быть, шепотом, как тайну, высказал он, я и в самом деле там был? Ей стало не по себе от его застывшего взгляда. Где? – словно завороженная, едва промолвила она. На берегах священных Нила. И точно так же мучила меня там мысль о прошлом, о жизни, которая отцвела, оставив после себя древние камни и могильные курганы. Болезненно поморщившись, он снова потер лоб. Голова раскалывается. Оля встревожилась. У меня анальгин. Примешь? Нет, он сказал. Таблетка не поможет. Зажгу фонарь и поищу изумруд смысла во всей этой исполинской горе мусора, которая называется историей. Глас вопиющего в пустыне: где вы, ушедшие во тьму народы? Где великие люди, светочи ума, ангелы милосердия, безжалостные полководцы, ужасающие тираны? Где царь Соломон, мудрейший из мудрых? Перикл, при котором расцвели Афины? Другие цари, властители и президенты? Могут ли они, уходя, сказать о себе: я истребил бедность, изгнал голод, покончил с несправедливостью, разрушил темницы и обогрел сирот? Нет, не могут. Бессмысленна была ваша жизнь и пуста смерть. Слышите ли вы, как смеется над вашим величием судьба?