Со стонами и проклятьями Марк отправился в душ и долго стоял под водой, меняя холодную на обжигающе горячую, и снова с воплем поливая себя холодной, и опять вслед ей пуская горячую. Потом пил чай с лимоном, после чего, пожаловавшись Лоллию, что все равно нехорошо, на слабых ногах вышел из дома. На улице он отогнал мысль о такси, шепнув со злобой самому себе, что вчера было тебе такси, погрузился в автобус, слава Создателю, почти пустой, сел, закрыл глаза и подставил голову под дуновение воздуха из открытого окна. Как будто бы стало легче. Дуй, ветер. После автобуса было метро, где дышать было совершенно нечем, где со всех сторон его толкали и где он допускал, что сию минуту упадет и не встанет. Люди склонятся над ним с участливыми лицами. Добросердечный мой народ. Одно лицо, впрочем, азиатского происхождения. Гражданин, эй, гражданин, вам плохо? Я умираю, шепчет он. Скажите папе, я оставляю его с печалью; а Оле передайте обручальное кольцо и скажите, что она была любовью всей моей жизни. Но пусть не погребает себя в памяти о нашей любви, пусть… Дайте же, наконец, пройти, раздался позади злобный женский голос, и кто-то ощутимо надавил ему на спину. Марк выстоял и несколько ободрился. По выходе наружу он увидел затянувшие небо серые тучи и ощутил на лице капли начинающегося дождя. О, боги. Сверкните молниями, гряньте громами и пролейтесь ливнем, возвращая мне жизнь беспорочную и трезвую. Похоже, его призыв был услышан. Дождь усилился. Теперь один только он неспешным шагом шел среди народа бегущего, раскрывающего зонты и прячущегося под навесами автобусных остановок. Большие и малые лужи стали возникать на его пути. Первую, собрав все силы, он перепрыгнул, однако перед следующей остановился, переминаясь с ноги на ногу, и в итоге перешел ее вброд. Он вымок с головы до пят – и тут дождь прекратился. В тучах проблеснул ярко-синий лоскут неба, выглянуло солнце, и стало ясно, что жизнь продолжается. Омытая небесной мойкой машина сияла, как новая. Хорошая моя, сказал Марк, похлопав ее по капоту, не скучала? На двери с табличкой «Участковый уполномоченный полиции» прикноплена была записка: «Буду через час». Однако, когда начался этот час, указано не было, из чего Марк вывел, что и для капитана Бирюлина не прошло бесследно вчерашнее возлияние. Он вытащил ручку, приписал: «Сочувствую. Страдающий брат», сел в машину и покатил в «Вечность». Там под пристальным взглядом директора он оформил заказ: гроб «Властелин» (ручного изготовления, дуб, шестьдесят тысяч камней Swarovsky, постель, французская подушка из жаккарда), катафалк «Мерседес», покрывало, наволочка (атлас молочного цвета, ручная работа). Итого -3 726 000 (три миллиона семьсот двадцать шесть тысяч рублей). Увидев итоговую сумму, Григорий Петрович на некоторое время лишился дара речи. А когда наконец он открыл рот, то никак не мог подобрать слов для выражения нахлынувших на него чувств. Питовранов! – воскликнул наконец он. Ты… ты гений! Гроб! Какой гроб! Красавец! Да тут все! И подушка… подушечка, – и он провел ладонью, как бы поглаживая чудесную подушку. И покрывало!
Или это сон? Умоляю: не будите меня. Не ожидал, не ожидал… А я тебя ругал. Значит, на пользу! – вскричал Григорий Петрович. Вот, обратился он к двум агентам, на лицах которых можно было прочесть изумление и, конечно, зависть, медведя бить – он на велосипеде научится, а Питовранова, Питовранчика нашего, крыть надо на чем свет, и он вам та-акой гробик притащит! Умыл душу, сукин сын. И он почти с обожанием взглянул на Марка, взял его руку и несколько раз с чувством пожал ее. Теперь денежки в кассу, несколько успокоившись, ласково сказал директор. Но при виде перехваченных резинками пачек красноватых бумажек с изображением памятника Муравьеву-Амурскому, графу и основателю трех городов, на одной стороне и моста через Амур на другой он снова разволновался приятнейшим из волнений и, потирая руки, сказал кассиру, старой деве Маргарите Павловне, закладывавшей деньги в счетную машинку, помнит ли она нечто подобное? Она вынула из машинки очередную пачку и ответила, лет пять назад один миллионер откинулся, и ему гроб купили за полтора ляма. А за миллион – пару раз в год, это уж непременно. Но за три, перебил ее Григорий Петрович, почти за четыре – это для Книги Гиннесса, ей-Богу. А у тебя, обратился он к Марку, тоже миллионер? Марк кивнул. Миллионер. Копили, копили, равнодушно заметила Маргарита Павловна, и всей пользы, что на гроб накопили. И какая разница, за пять он тысяч или за три миллиона? Ну, как же, отозвался Григорий Петрович, проявление уважения. Достойного человека провожаем, вот что это значит, ты, Рита, должна понимать. Она усмехнулась. Шпана всякая дорогие гробы любит.
Из машины он позвонил в морг, спросил у Мильнера, какой размер у покойника, и, узнав, что на глаз пятидесятый, завернул в торговый центр, где выбрал костюм, темно-серый, в полоску, белую рубашку и синий галстук-самовяз и погнал на улицу Бехтерева. Привратник все тот же у будки стоял. И цепь преграждала дорогу. Хм. Пятьдесят или сто? Сто. Держи, Аргус. Белобрысый, с выпирающим брюхом. Не понял, отозвался Аргус, и две его голубенькие гляделки налились злобой. Кто? Так одного человека звали, на которого ты похож. Снял цепь с крючка и бросил на землю. Езжай. Больно умный. Прямо, направо. Поднялся по ступенькам, открыл дверь и вдохнул тошнотный запах морга. Леонид Валентинович, склонившись над столом, выписывал справку, которую ожидала пожилая женщина с измученным бледным лицом. В очереди сидели три человека. Среди них Марк узнал агента из «Прощания», тот кивнул ему и указал на место рядом с собой. Ты как, спросил он, тревожными глазами глядя на Марка сквозь очки с толстыми стеклами, держишься? А что нам остается, философски заметил Марк. А я, зашептал тот, буквально из последних сил. У меня пять дней назад была старуха со стальными зубами, так веришь, она сниться мне стала. Приходит, зубы свои скалит и обвиняет, я ее плохо похоронил. А я все сделал по смете, сколько заплатили, я так и сделал – гроб, постель и все такое. Они сами выбирали. А она, сказал он с мелькнувшим в глазах ужасом, приходит и… Но тут Леонид Валентинович увидел Марка и жизнерадостно пропел: госпо-о-один Питовра-а-анов, про-ошу. Марк шепнул собрату из «Прощания», бросай ты это занятие, а то совсем спятишь, и пересел к столу Леонида Валентиновича. Одежонку принес? – спросил тот. Марк кивнул. Бумажки[54] добыл? Марк снова кивнул. Посмотреть хочешь? Кого? – спросил Марк. Не догоняешь, укоризненно покачал головой Леонид Валентинович. Заместителя я тебе покажу. Пойдем. Они прошли пустой в этот час секционный зал с густым, сладковатым, отвратительным запахом. В углу сидел и ел бутерброд с колбасой, запивая его чаем из большой кружки, седой человек в синем халате. Ты, Леня, кого к нам привел, спросил он. Показать кое-что хочу, откликнулся Леонид Валентинович. Это наш уважаемый доктор, сказал он Марку, Бронислав Витальевич. Сорок лет у станка! Жаль, промолвил доктор, прихлебывая из кружки, поздно пришли. У меня тут, кивнул он на металлический стол, роскошный был Лимпопо[55]. В следующий раз, Бронислав Витальевич, в следующий раз, герр доктор, весело отвечал Леонид Валентинович, открывая дверь в помещение, где стояла холодильная установка и где при их появлении встал молодой человек с каштановой бородкой и здоровым румянцем на щеках. А скажи-ка нам, Вася, обратился к нему Леонид Валентинович, где у нас позавчерашний бомжик? В третьей, ответил Вася, и минуту спустя Марк увидел мертвое голое исхудавшее тело, заросшее щетиной лицо, плотно закрытые глаза и губы, скривившиеся в последней короткой усмешке. Смеялся. Над чем? Жизнь свою он осмеял? Или смерть?
И жизнь, и смерть, услышал Марк. Счастливый человек, не верь своему счастью. И я был когда-то счастлив и любил жену и двоих детей, мальчика и девочку, Алешу и Соню, одиннадцати и девяти лет. Я всех потерял. «Лексус» смял. Я выжил, они погибли. Сонечка, девочка тихая, еще пять дней жила, а на шестой ушла. Я очнулся – никого нет в живых. Зачем, зачем я не умер?! К чему мне жить без них? Мне в тысячу, в мильон раз было бы легче, если бы я вместе с ними – с Катей моей и детками. Кто их убил, мне сказали. Ночами напролет я думал отомстить. Приду и посмотрю ему в глаза и скажу, тебе смерть полагается. И как ты принес смерть моим любимым, так я принес ее тебе, твою смерть. Подлой дрожью он задрожит. Будет умолять. Не убивай, у меня семья, двое детей, третий вот-вот родится. Я непреклонен. Застрелить? Но я не знал, где купить пистолет. У меня был одноклассник, прокурорский работник, хороший человек. Я к нему пришел. Брось, он сказал, эту затею. Ты знаешь, кто он? Тебе его не достать. И с пистолетом брось. Не ввязывайся. Что ж, тогда холодным оружием. Лет пять назад на день рождения мне подарили настоящий кинжал, длинный, острый, хорошо заточенный. Блестящий. Алешенька с ним баловался, я отнял и спрятал. И я приставлю кинжал к его груди и скажу, глядя ему в глаза, настал смертный твой час. Молись своему Аллаху. Не дрогнула бы только рука. Я посмотрел на свои руки, тонкие и слабые, и понял, что никуда я не пойду с моим кинжалом, и зарыдал от бессилия и презрения к самому себе. Тогда я взял этот кинжал и приставил к своей груди, туда, где сердце. Я даже надавил на рукоять и боль почувствовал. Но едва представил, какую мне еще предстоит вытерпеть боль и как вспыхнет палящим пламенем мое пробитое сердце, – и отбросил кинжал. Не могу! И принялся убивать себя другим способом – медленно и постыдно. Мне, правда, было все равно. Я почти каждый день бывал либо пьян, либо отходил от выпитого накануне. Когда я бывал трезв, я ненавидел себя и каялся перед ними за то, что я так жалок, что не могу отомстить их убийце. И я торопился выпить, чтобы все забыть. Когда я лежал где-нибудь пьяный, первые годы в нашей квартире, а потом в комнатке, в коммуналке возле «Автозаводской», я иногда видел их.
В первый раз, я помню, когда они пришли все вместе, я страшно обрадовался и шагнул им навстречу, но потом как бы взглянул на себя со стороны, увидел человека обрюзгшего, с мешками под глазами, румяного нездоровым, с синевой румянцем алкоголика, почти без зубов, кое-как одетого, изжеванного – и остановился как вкопанный. Зачем я им – такой? Но они словно не замечали моего вида и состояния. Жена обняла меня, Алеша и Соня кричали наперебой, папа, папочка, мы по тебе так скучаем! А однажды летом я лежал на скамейке во дворе дома где-то на Автозаводской. Светлый вечер спускался на город, рядом мальчишки играли в футбол и кричали звонкими голосами, скрипели неподалеку качели: скрип-скрип, и я увидел сначала Катю, а потом бежавших следом за ней детей. Катя села рядом со мной и положила мою голову себе на колени. Она была в таком чистом светлом платье, что я хотел было ей сказать, что у меня грязная, немытая, наверное, месяц голова, но тут подбежали дети. Сонечка! Алешенька! – успел воскликнуть я, как появился полицейский, здоровый малый с тупой физиономией и дубинкой в руках. Две мерзкие бабы кричали ему, он это, он, пьянь такая, разлегся на лавке, а тут наши деточки играют. Но у меня тоже дети, воскликнул я. Он усмехнулся оскорбительной, подлой усмешкой. Не повезло деткам. А ну! – и он взмахнул дубинкой. Я даже не почувствовал боли. Я смотрел, как они уходят, мои дети, взяв Катю за руки, – уходят и не оглядываются. Ах, как я кричал; как плакал – и вовсе не от того, что пару раз он с наслаждением вытянул меня дубинкой. Мне доставалось и раньше, и я усвоил, что человек, надев полицейскую форму, перестает быть человеком, и, завидев его, лучше куда-нибудь забиться, согнуться в три погибели, сжаться, сделать