— Я знаю, каково тебе, — не умолкал Дитер. — Я понимаю тебя, как никто другой в целом мире. Я люблю тебя, как никто другой в целом мире. Я знаю твою отвагу и твое упрямство. — С покрасневшим лицом, нетвердо стоя на ногах, он держал речь, потрясая рюкзаком; Хикс выбросил руку, чтобы схватить его, но неудачно. — Наркотик — не сила, Хикс. Он отменяется.
Дитер стал спускаться с алтарного помоста. Но на последней ступеньке споткнулся и выронил рюкзак, который упал в лужу Хиксовой блевотины.
Хикс безуспешно попытался встать.
Дитер торопливо поднял рюкзак.
— Посмотри на него, Хикс. Снаружи — блевотина и кровь! Внутри — иллюзия и ложная нужда. Это страдающее человеческое невежество. Ад!
— Хорошо сказано, — отметил Хикс.
— Дело в том, — вздохнул Дитер, — что я слишком много болтаю. — Его безвольные губы раздвинулись в улыбке. — В этом, возможно, и была проблема всю дорогу… Einsicht[101]! — выкрикнул он. — Угрызения совести! Несдержан я на язык. Если б побольше помалкивал… кто знает? — Он протянул рюкзак Хиксу. — Вместе с этим отменяются и мое вино, и моя болтливость. — Его глаза наполнились слезами. — О Хикс, послушай меня! Мы начнем заново. Начнем. Заново. Первым делом я выброшу эту дрянь.
— Звучит заманчиво, но товар мой. Давай его сюда.
Дитер смотрел, как Хикс медленно, преодолевая боль, снял со здорового плеча свою М-16 за ремень, упер прикладом в пол и перехватил за предохранительную скобу спускового крючка, когда винтовка начала падать.
— Жадность тебя обуяла, — сказал Дитер. — Она заставляет тебя сражаться.
— Дурь вознесла тебя на эту гору, Дитер, и ты думаешь, она же поможет тебе спуститься. Приятель, да ты весь на дури и замешен. Думаешь, я не вижу разницы между реальностью и иллюзией? Хочешь навешать мне лапши, присвоить мой отличный скэг и обменять на другую гору?
— Можно подумать, что это злоба в нем говорит, — успокоил Дитер невидимого свидетеля их разговора, — но на самом деле — простое неведение. Первое — всего лишь предположение, не имеющее под собой реальной почвы, второе — вытекающее отсюда заблуждение.
Дитер двинулся к двери. Он был напуган, и его страх привел Хикса в бешенство.
— Далеко собрался, Дитер? Я убью тебя!
Дитер обернулся, его губы дрожали от страха и отвращения.
— «Я убью тебя!» — крикнул он, передразнивая Хикса. — Вот девиз нашего нелепого века! Страна наркотиков и убийства! Ты обвиняешь меня, что я жажду присвоить эту мерзость?
— Ты великий артист, — сказал Хикс. — Но меня не проведешь, пакет мой.
Ноги у Дитера дрожали.
Хикс сунул винтовку прикладом под мышку здоровой руки и начал спускаться по ступенькам.
— Неси его сюда, Дитер.
— Героин отменяется, — сказал Дитер. — Ты одурел, ты бредишь. — Он попятился к двери. — Дурь — вовсе не то, на чем я замешен. Я замешен кое на чем посильнее. — Он вытянулся во весь рост и на секунду закрыл глаза, стараясь обрести душевное спокойствие. — Этот матч я должен выиграть.
Он повернулся, осторожно вышел на крыльцо и спустился по ступенькам.
Хикс побрел за ним.
Небо над миссией купалось в свете прожекторов, установленных на колокольне. Дитер решительно шагал через площадку к обрыву. Футах в тридцати перед ним все было погружено во тьму, и в этой тьме начинались тропинки, ведущие вниз. Хикс улыбнулся уловке Дитера:
— Эй, Дитер! Ничего у тебя не выйдет.
Он спустил винтовку с предохранителя и загнал в ствол патрон.
Что ж они все не угомонятся, думал он, так и напрыгивают друг за дружкой. Винтовки и штыки, ложь, коварство и хитрость, но ни один из них ни хрена не стоит. Ни одному из них он не по зубам.
— Ничего не выйдет, Дитер.
Дитер остановился и обернулся.
Хикс вздохнул и уселся на верхнюю ступеньку.
— Прошу тебя, — сказал Дитер.
Собственные прожекторы слепили его. Он заслонил ладонью глаза.
Хикс засмеялся:
— Нет, Дитер. Нет. Просто принеси мне пакет, приятель.
Дитер, смешно перебирая толстыми ногами, пустился бежать во тьму.
Хикс расставил ноги пошире и припал к прицелу. Повел стволом.
Ладно…
Дитер убегал в темноту, на мгновение он пропал из виду. Секунду спустя его бегущая фигура появилась снова, четкая на фоне деревьев и залитого лунным светом неба.
Вот же дурной…
Маленькая бегущая фигурка на фоне деревьев, подумал Хикс, однажды я уже стрелял по такой цели. А Дитер не такой уж маленький, он пузатый и медлительный.
Сукин сын.
Только посмотрите на его идиотскую задницу на фоне этого дивного неба.
Ладно, дурной ты сукин сын.
Прогремела очередь — стальной дождь брызнул на Дитера и разнес ограду, через которую тот пытался перелезть. Хикс сквозь дым сошел с крыльца по катящимся гильзам. Пересек площадку, направляясь к обрыву. Во Вьетнаме он расстрелял бы на ходу еще две обоймы во тьму.
Дитер лежал на животе у остатков ограды. Кисть руки дергалась. Хикс подошел и ногой перевернул его. Рюкзака под его телом не было.
Вскоре Хикс нашел рюкзак — на самом краю обрыва.
Так он все-таки швырнул его, подумал Хикс. Бежал к обрыву и швырнул.
— Господи! — вслух произнес Хикс.
Дитер лапши не вешал. Конечно нет. Только не Дитер.
Это был жест. Жест — он хотел бросить пакет в ущелье, потому что не было под рукой костра и нельзя было бросить его в огонь.
Выбросить его — так он сказал. Жест.
— Какого черта, Дитер? Я думал, ты просто лапшу вешаешь.
Этот матч он, значит, собирался выиграть. Он пытался начать все снова. Он все-таки был сильнее.
Проклятье! Если ты хотел сделать жест, надо было сыграть изящно, стильно, убедительно. По-дзенски. А если выставляешься пьяным вором перед людьми, которые тебя давно не видели, тебя и примут за пьяного вора.
Со своим жестом он облажался по-крупному.
— Semper fi[102], — сказал Хикс.
Боль опять вернулась, он сел на уцелевшие жерди ограды. Дождь не стихал.
Полный идиотизм. Как Бой за Боба Хоупа. Как все остальное.
Он так долго и с такими муками пристраивал рюкзак на спину, что было не до переживаний, и он выкинул из головы случившееся.
Теперь вперед.
Первая часть пути лежала через веселый лес; в свете луны поблескивали Дитеровы побрякушки, земля под ногами была мягкая и мшистая. Он несколько раз падал и всякий раз благодарил землю за ее нежность и нежелание причинить ему боль. Диснейленд. И всякий раз, когда надо было подниматься на ноги, он чувствовал, как пульсирует боль в ране, и хотя она кусала тупо, потому что героин лишил ее клыков, он жалел, что споткнулся.
Незаметно подкрадывался иной свет; сначала казалось, что он исходит от деревьев. Утро. Даже зная, что оно сулит, он наивно радовался ему.
Радость от наступления рассвета заставила его почувствовать себя обыкновенным человеком, в котором еще жив ребенок и который вышел утречком на прогулку чисто ради удовольствия. Гнев и жалость к себе — враги-искусители.
Но в том, что рассвело, было мало хорошего, а сантименты грозят смертью, они — враг воина.
Стрекотали голодные сойки. Он коснулся бока и почувствовал кровь. Трудно непоседам, лепетал его детский голос, в тесте усидеть, птицы за обедом громко стали петь[103]. Он спрашивал себя, возможно ли, чтобы стрекочущих соек, голодных и жестоких, не искушала кровь и истерзанная плоть. Что-то такое ведь живет в ранах.
На опушке леса он увидел ворота загона, закрытые на проволочную петлю. Он разогнул проволоку, осторожно переступил через ржавую решетку и оказался на лугу; в высокой росистой траве штаны сразу же намокли. Позади, над пурпурными горами, поднималось солнце; впереди тропинка бежала в ущелье, из которого торчали искривленные верхушки скал, словно башни пагод на берегах камбоджийского Меконга.
Он начал спускаться, упираясь в землю пятками и откидываясь назад, чтобы уравновесить вес рюкзака, и придерживая за ствол болтающуюся винтовку, которая норовила ударить в бедро.
Спуск диктовал свой особый ритм, не подходящий для контроля над болью, поскольку каждый шаг по наклонной тропе заставлял тело крениться и сбивал с темпа, не давая сосредоточиться. Возникал соблазн отдаться инерции, позволить ногам работать в собственном быстром ритме, рискуя подвернуть лодыжку, так что приходилось осаживать их, спускаться осторожно, что было нелегким делом. Он старался отрешиться от мыслей о спуске — думал о воде, которая наверняка есть на дне ущелья, поглядывал, нет ли гремучих змей, представлял себе кабанов, которые рыли клыками тропу в поисках желудей. Когда встающее солнце коснулось своими лучами верхушек утесов-пагод, он уже достиг тени. На дне ущелья было прохладно, но безветренно, пахло гнилью. Это возбудило его подозрительность, и он пошел дальше осторожно, готовый в любой миг припасть к земле и сдернуть с плеча винтовку.
Выход из ущелья представлял собой дыру в скале, столь узкую, что пришлось протискиваться боком. Преодолев ее, он увидел перед собой равнину. Ближняя ее часть еще была в тени гор; по желтой каменистой земле ветер, которого он, будучи под прикрытием скалы, еще не чувствовал, нес шары перекати-поля. Вдали виднелись округлые коричневые горы; расстояние до них было невероятно огромно, но ему не нужно было идти так далеко, чтобы добраться до дороги. В нескольких милях впереди серовато-коричневая земля становилась какой-то нереальной, превращаясь в раскаленную мерцающую субстанцию, не имеющую цвета, которая разгоралась все ярче по мере того, как солнце поднималось выше и слало волны зноя, от которого дрожали далекие горы. Прямой линией равнину пересекали ржавые рельсы, опираясь на ссохшиеся шпалы.
В тени между ним и пустыней росла трава и пробивался среди красных валунов ручеек, поивший три тополя и одинокий чахлый дуб. Он пошел вдоль ручья, сел отдохнуть среди деревьев, ополоснул лицо холодной водой и наполнил флягу. Желая напиться из ручья, он сделал глупость. Когда он наклонился к воде, рюкзак скользнул вперед и лямка перетянула раненую подмышку; от пронзившей его боли он выпрямился, и лямка свисавшего с шеи рюкзака еще больше сдавила руку. Тогда он соскользнул в воду и перевесил рюкзак, теперь тот свисал на одной лямке со здорового плеча. В первое мгновение попавшая в рану вода ожгла его болью, но вскоре он, наоборот, почувствовал большое облегчение. Выбираясь на берег, он в первый раз обратил внимание на то, как распухла левая рука и что он не может двинуть ею, совершенно не может. Только этого не хватало.