– Говори.
– Да говорю! Значит, Степа, считаешь, загнулись гады?
– Ясен пень.
– А у нас, – Ярослав медленно чесал затылок, – есть другая информация. «Враг ранен, но буянен», – как выражался мой старый препод в академии. На весну решили они все собраться, птички. Коммуняки, либералы и нацболы. И Шурандин вроде, писателишка, их всех надоумил. Будет у них Комитет революции. Знаешь?
– Впервые слышу.
– На ушах сидим. Короче, Степ, ты это… завяжи себе узелок на память. То бишь весна придет, оно всплывет, и мы тута.
– Что узнать?
– Как положено. Точное время, место, количество. Мы с Яковенко поговорим. Он с фанатьем свяжется. Этих подонков и накроем! Да так отмудохаем, что живого места не останется. Пускай потом воют… Правильно, Степа? А мы с тобой тут ни при чем! Все шито-крыто… – Ярослав смотрел счастливыми глазами. – Кто не рискует, тому не повесят звезду героя!
За окном падал медленный снег.
Степан шел к метро, оставляя сочные следы на свежем снежном белье.
Над домами вспыхивал огромный монитор, ярко прославлявший империю Кока-колы.
Разгром
Весна.
Двенадцатого марта было назначено заседание революционных штабов.
Степан звонил всем. Звонил он Огурцову, тот бодрился, сверлил стену – вместе с женой они ремонтировали квартиру, – одновременно визжали дети. Звонил Мусину, тот был застигнут по дороге из солярия и гламурно часто-часто дышал. Он позвонил Воронкевичу. Иосиф говорил сухим ироничным голосом. Сообщил, что готовится к смерти. Связь была идеальная. Степан даже ощутил в ухе тонкую щекотку.
– Я еще сгожусь. Я теперь Аттила – ВИЧ Божий! – И ворон радостно взахлеб заржал.
Страшный смех. После такого смеха хочется, хихикая, позвонить самому себе…
Но Степан позвонил Шурандину. Тот был злой и нервный, видимо вышел из запоя и не желал отвлекаться от написания новой книги, но подтвердил, что будет. «А как иначе – это мой проект».
Неверову сообщили: встречаемся двенадцатого марта в полдень в художественной мастерской на Цветном бульваре. От каждой организации по десять активистов плюс еще десяток тех, кого можно назвать сочувствующими.
В их число попал и Степа.
Десятого марта Степан связался с Яриком и все выложил.
– Умница. Сам туда ни ногой! – Куратор был тороплив и деловит.
Одиннадцатого марта Неверов написал эсэмэску Шурандину: «ВАНЯ! ЗАБОЛЕЛ. ГРИПП! МОГУ НЕ ВСТАТЬ К ЗАВТРА. НИ ПУХА! СТЕПАН».
– ВЫЗДОРАВЛИВАЙ! – пропищал мобильник.
Время пошло.
Весь день Степа провалялся дома. С одной стороны, его присутствие вызвало удовольствие родителей. С другой, они начали его пилить:
– Видно, выгнали тебя из твоей работы!
Они толком не понимали, где эта работа, но четко знали, что по специальности и приносит деньги. График этой работы и раньше был ненормированным, но дома Степан появлялся редко, урывками, списывая все на занятость.
Теперь, растянувшись на диване, он щелкал каналы. На первом канале заявление нового президента об опасности эпидемий равной угрозе международного терроризма. Скоро он ощущал себя в преддверии болезни. От расслабленного лежания и утомительного мерцания экрана у него заломило кости и стало давить на глаза – начальные признаки гриппа.
– Сынок, покушай с нами! – канючила мать.
– Неохота! – с раздраженной честностью отвечал Степан.
Он вышел на кухню попить чаю.
– Садись, посиди, – сказал отец. – А то как неродной. А мы про политику гуторим. Все спорим, хуже Путин Медведева или лучше?
Мать налила чай и положила оладушек с клубничным джемом. Степан в молчании выпил чай, и съел половину оладушка.
– Что такой молчаливый, Степка? Или влюбился? – спросила мать.
– А что? – оживился отец. – Я в твоем возрасте женился уже. Верно, Зоя? Мы с тобой в шестьдесят каком – четвертом расписались?
– Мы другие люди были, Толя. Взрослее как-то. Он еще маленький!
– Ага. Вона какой здоровенный детина! Жир так и прет. А ты все – маленький…
– Он для меня всегда маленьким будет!
– Почему не ешь совсем? – приметил отец.
– Не хочу, – сказал Степан. – Аппетита никакого нет.
– Заболел? – Материнская рука впечаталась ему в лоб. – Не пойму: горячий вроде?
На лоб легла пятерня отца:
– Да он горит весь!
– Надо градусник поставить! – засуетилась мать. – А я думаю, чего он ничего не ест. Где же это тебя угораздило?
– Весна ранняя. Коварная штука. Ходит распахнутый. В метро прокатился, народу полно, кто-нибудь чихнул – он и готов! – рассудительно приговаривал отец, уплетая оладьи. – Иди, иди, ложись давай! Сейчас мамка температуру измерит.
Градусник показал тридцать девять и пять.
Юноша лежал в полумраке, за окном по карнизу щелкала капель. Или голубиные коготки. Переругивались рабочие на крышах. Они сбивали наросты льда. Льдины рушились с таким похабным звуком, с каким бутылки и очистки падают через мусоропровод.
Он лежал горячий, с прикрытыми глазами. В голове путались рифмованные обрывки фраз. Город за окном гнил, чавкал, открывал залежи дерьма и готовился встречать возвращение первых весенних птиц.
Он вдруг вспомнил, как в перестройку возле их дома восстановили церквушку, где раньше располагался некий закрытый объект. Весна. Какой-то православный праздник. Мать потащила его в церковь. Возле церкви толпился народ, доверчивые поношенные лица, на каждом из которых мокро блестело счастье: «Как же нас обманывали все эти годы!» Ранняя весна очень точно сочеталась с ранней перестройкой. Что же это был за праздник? Благовещение! Молодой священник в золоченых очках и с каштановой бородой (вокруг него восхищенно шептались) потрясал клеткой с птицами. Белые голуби. Три голубя. Это было в новинку! Это был символ начала чего-то нового! Молодым, хамоватым движением священник резко протянул клетку первому попавшемуся малышу.
– Открывай! – приказал священник, и участливо заглянул в робеющее личико. – Как тебя зовут?
– Степкой, – опередила мать.
– Степан, – важно кивнул священник.
Малыш отдернул засов. Священник поднял распахнувшуюся стальную клетку еще выше, в самые небеса, и с пенным шумом, толкаясь, прянули три птицы. Белые, они растаяли в небе, как на земле таял снег. Священник сильным голосом затянул тропарь.
Всю ночь Степа бредил. Он что-то бормотал, заявлял, скандировал, тьма озарялась пестрыми вспышками. Мать несколько раз заглядывала в комнату, давала ему воду, садилась на край постели. Под утро – забылся.
Он проснулся с тем больным вкусом во рту, как будто наелся картона. Горло саднило, глаза слезились, нос был забит. Степан пошарил в поисках носового платка и, не найдя, высморкался в пододеяльник. И вдруг вспомнил, как родители устроили ему день рождения. Внесли торт с шестью свечками, взрослые вышли, и один соседский мальчишка выхватил свечку и уронил ее на диван. Плюш начал зловонно тлеть. И тут же появились взрослые:
– Кто это сделал?
– Это я! – Именинник великодушно принял вину на себя, и следующий день стал для него днем наказания.
Плюш безнадежно траурно изгадился.
Одиннадцать ноль-ноль. У метро «Динамо» возле стадиона они залезали в автобусы. Спортивные костюмы и вязаные шапочки. В автобусах на задних сиденьях были навалены бейсбольные биты. Бойцы рассаживались, задорно матерясь. Доставали из карманов черные капроновые маски с прорезями.
По автобусам прошел коренастый мужчина, блондин с неприметной сединой. Он цепко оглядывал салон и в микрофончик туристического гида выкликал всех по фамилиям. Проверив список до конца, он удовлетворенно поджал губы и почесал клюв.
Одиннадцать сорок. Небо ясно-голубое, без примесей. Священник, поющий сильным голосом. Такие голоса, наверное, были у бурлаков. Степан в деталях помнил ту весну 87-го и лихую сцену освобождения птиц возле храма. В другие годы он заходил в этот храм с матерью и один – светить куличи перед Пасхой. Священник раздобрел, голос его стал надорванным, мать откуда-то проведала: у него уже четверо ребятишек, и младшенькая дочка, младенец, страдает эпилепсией…
Степан постучал в стенку.
– Что? – Мать ворвалась в комнату. – Полегче тебе?
Она отдернула штору. Сквозь стекло, заплеванное весенними брызгами, желтело солнце.
– Мама, а когда будет Пасха?
– Пасха. Это… Первого мая. Так бывает.
– Сколько времени?
– Двенадцатый час уже. Тебе куда спешить?
Степан встал. Дернулся ослепительный кусок неба за окном, комната закружилась, темень прихлынула к глазам. Он стоял, не отводя слепого взгляда от окна.
– Оденусь. Полегче мне!
– Ты чего? Ты же весь больной! А ну-ка в постель! Отца позову! На, возьми градусник.
Градусник отметил утренние тридцать восемь и две. Степан стряхнул его размашисто.
– Нормальная! – закричал он, изображая здорового.
Сунулся в коридор. Натянул башмаки, набросил пальто.
– Ты куда? Охренел? – отец надвигался мягко и неумолимо.
– Мне надо! У меня нормальная! – протараторил Степан, за спиной нащупал щеколду, дернул, нажал на ручку двери. – Я САМ СЕБЕ ХОЗЯИН!
Он сбегал по лестнице. Ступени были температурой. Он выбежал из подъезда. Лужи были температурой. Где мобильник? Надо предупредить! И тут с температурной тоской он обнаружил, что мобильник оставлен дома.
Без десяти двенадцать.
Кошелек тяжелил карман. На машину хватит. Успеет ли он на Цветной бульвар, в мастерскую?
Терпкий запах масла. По всему помещению были расставлены стулья. Заходили проигравшие. Чающие воскреснуть, замутить революцию. Огурцов, демонстрируя материалистический идеализм, кивал полуживому сидячему Воронкевичу, вокруг которого соткалась аура тлена. Заходили новые и новые делегаты.
Впрочем, человек восемь сказались больными.
– Художник – от слова худо… – задрожал девичий голосок.
К стене был придвинут широкий холст. Ученическая копия хрестоматийной картины. Белый монастырь. Дерево. Черные набрякшие плоды птиц.