Птичий грипп — страница 6 из 28

Симпатичная, с пикантной ямочкой на щеке, ароматная девушка.

Степан начал за Лялей ухаживать.

Неверова привлекала диковинность ее репутации. Дочь премьера, которого большинство страны считало людоедом. Это же почти дочь Бокассо (диктатор-каннибал). Но и вид у нее был классный. Влажные мягкие карие глаза! Губки! Гримаски! Брови, четкие, словно начерченные углем! А эти груди сквозь пропагандистскую майку! Два полушария с эксцентрично-вздернутыми сосками… Степан стал ходить на собрания к либералам и на их акции. Пухлый и темный, он смотрелся рядом с Лялей как брат.


– Нам постоянно внушают, что парламент не место для дискуссий, – раздраженным электрическим тоном говорил Мусин на собрании. – Значит, у нас нет парламента.

Голубой попугай толкал речи каждую среду. Минут по пятнадцать. Собрания проходили в офисе с флагами на стенах. Флаги были пестрые, овеянные дубинками, из Югославии, с Украины.

Илья сказал, что через два часа улетает в Минск на демонстрацию. Прощально потряс всем руки. Тем временем его подруга блондинка Маша дерзила огромной космато-седой правозащитнице, заскочившей на огонек:

– Инна Борисовна, постричься не хотим? Я ведь курсы на парикмахершу кончала.

Степан подошел к Мусину:

– Рад был тебя услышать. Ты хорошо выступаешь, хоть сейчас в газете печатай. Я буду к вам теперь ходить. Да, либералов мало, но главное – не количество, а качество, главное – сознательность. И вера! – добавил Неверов. – Спасибо тебе, знаешь за что? А за то, что вера, вера пробуждается! Я вот верю, что не век нам лаптем кашу пресную хлебать. Мы – Европа, а при желании мы Европу перегоним!

Это сказав, Степан пожал ладошку Мусина, оказавшуюся влажной ледышкой, и переместился к Ляле.

Он обнял ее и вывел на воздух.

– Идем!

Он вел ее по Тверскому бульвару среди деревьев. Мимо скамеек с пивной молодежью. Половина восьмого, но темень мешкала, а небо по-теплому сияло.

На одной из скамеек Степа заприметил усохшую копию Воронкевича и тут же с ужасом понял, что это и есть Иосиф. О болезни ворона слух разошелся быстро – и теперь беглого взгляда хватило, чтобы понять: слух вещий. Иосиф сидел в глубокой задумчивости, один на один с собой, и даже скамья его, музейного экспоната революции, была одинока, не в пример другим скамейкам. Больного чурались… Желтый нос его странно загибался с хрящевой каплей на кончике, а костяное сжавшееся личико было даже не желтым, а зеленоватым.

– Восемь вечера, а солнце жарит, – напевно сказал Степан Ляле, быстро проводя мимо страшной скамьи, и обнял ее крепче, и на ходу они срослись в один приветливый жизнерадостный колобок.

– Не жми так! – Девочка игриво вильнула плечом, толкнулась бочком о его бочок и скосила пушистый глаз.

– Как? – спросил Степан. – Так? – Он рванул Лялю влево, к деревьям, сбил с тропы, прижал к корявому стволу тополя, обметанному цепким пухом.

И потянул ее на себя, сжав за виски.

Тотчас стало смеркаться.

Степан шарил по Лялиной груди, проникнув под майку и плотный бюстгальтер. Он целовал ее в губы, а потом начал подкручивать сосок, резко, грубо, так неистово, будто мстил ее папе за обобранный народ… Или мстил всему живому, плоти живой за тот кошмар, в который плоть превращается… Воронкевич отпечатался в глубине Степиных глаз.

Она не сопротивлялась, принимала жестокие пальцы. Он полез ей в черные брюки, не расстегивая их, по тряскому животику скользнул пятерней под тугой ремень. Попал в курчавую мякоть зарослей, ремень неудобно зажимал руку.

Сгустилась тьма, горели огни, пьяно ржала и звенела бутылками Москва. В этом пьяном хохоте, и в диких выкриках, и в протяжном гудении пробки с двух сторон бульвара потонул Лялин стон.

Стон, который она выдала Степе рот в рот. И даже рот ее выстрелил – приливом ароматной девичьей жвачной слюны…

Они посидели в кафе. Выпили по чайнику китайского чая.


Завтра в Минске демонстрацию разогнали. Задержали и Илью, и Машу. Их разлучили. Обстановка в КПЗ требовала аскетизма и внутреннего подвига. Редкий выгул в туалет, негде подмыться, холод.

Вернулись они через три дня в московскую полночь. Вокзал встретил их радостным гиком и литаврами оркестра, заказанного старшими покровителями.

Между тем целую неделю Степан не видел Ляли. Они обменивались эсэмэсками. Договорились встретиться опять на собрании.

Степа пришел в офис и сел на лавку. Мусин весь лучился, мужественный забияка. Блондинка стояла в углу, непрерывно куря и осыпаясь приглушенной руганью, и вспоминала обидевший ее Минск. В том углу вровень с Машей пристроилась косматая правозащитница и заботливо гладила жертву репрессий по затылку, подергивая ей золотые косицы.

Мусин играл бодрячка, он воспроизвел частушку, нацарапанную гвоздем на стене камеры:

Лукашенко – в жопу,

Беларусь в Европу!

Маша из угла зашипела:

– Меня до сих пор плющит!

Ляли на собрании Степан не нашел, хотя крутил головой и оборачивался на скрип дверей и шорох запоздалых активистов.

Он поднялся из офиса, где телефон не ловил, и набрал номер. Длинные гудки. Он брел, разочарованный. Погода была так чудесна, вечер был таким насквозь небесным, что Степе вдруг захотелось уравновесить чистое ощущение блага какой-нибудь темной липкой пакостью – закурить папироску, купить баночку водки с соком, а затем и вовсе ужраться. Но он только глубоко зевнул.

Телефон зазвонил.

– Степан? Ты слышишь? Прости, что не пришла. Мне надо с тобой поговорить. Прямо сейчас! Степан! Ты свободен?

Встретились через полчаса в арбатском переулке в тусклом и метафизически случайном баре под названием «На лестнице».

Перед Лялей стоял стакан с двойным виски. В отдельной вазочке тало плыли куски льда. Неверов подсел, и она заговорила…

– У меня тяжелая проблема, – начала она. – Мне двадцать, но я ни с кем не сплю. У меня был парень, дипломат. Он стажировался в Лондоне. Долго за мной ухаживал; он водил меня в рестораны, дарил цветы, провожал до лифта. Мы встречались почти каждый день. Он ждал… И… Трудно об этом, но я скажу… Однажды мы остались вдвоем, совсем-совсем вдвоем. Без никого. Но когда дошло до главного, я исцарапала ему шею и убежала! Этот парень пропал из моей жизни. Он уехал работать в Европу. Я долго думала о наших отношениях, Степан, и поняла, что у нас ничего не выйдет! Я решила тебя забыть. Сегодня я сидела дома и грызла ногти. Вот, взгляни, один ноготь короче другого, это я отгрызла. Я их грызла, слушала, как звонит телефон, и смотрела, как определяется твой номер. Наконец я не выдержала и перезвонила! Это проблема для меня, но лучше будет объяснить все…

И она рассказала ему историю.


Все случилось осенью 93-го года.

Ельцин только что разогнал Верховный Совет, и сторонники ВС хотели Ельцина скинуть. Отряд под предводительством худого и желтого офицера, похожего на йодистый палец курильщика, приехал к штабу СНГ. Загремели выстрелы, в упор был застрелен караульный, шальная пуля прошила глянувшую в окно пенсионерку вместе с кружевной занавеской. Тогда же другой военный, генерал в берете, носатый, с мохнатыми усищами, нагрянул на сталинскую дачу в районе Кунцева, где якобы находился узел командной связи. Отпер заспанный сторож. Сталинская дача оказалась пыльной, внутри был подпольный цех по производству ликеров. Отрывисто костеря весь мир, генерал умчал с носом…

Но мало кому известна еще одна вылазка – попытка арестовать на дому премьер-министра. За это взялось движение «Трудовик».

Сиреневый микроавтобус влетел в арку дома на Котельнической набережной и с визгом затормозил. Из автобуса посыпались мужчины в одинаковых шахтерских касках, с красными повязками на рукавах и стальными прутьями.

Их предводитель, усталый и морщинистый, запрокинул голову, придерживая каску. Шатнулся, залюбовавшись на высокий дворец элитного дома.

– Во Сталин как строил! А кому все досталось? Кровососам, бляха-муха!

Он харкнул и упрямо растер.

Консьержка и идейная наводчица, старая подписчица газеты «Советская Россия», будто бы отлучилась в туалет. Дружинники беспрепятственно поднялись на нужный этаж.

Премьера дома не было. Его жена, Лялина мама, в это время была на работе, в банке. Сама Ляля, двенадцатилетняя веселая пышка, отсидела последний урок в школе и, закинув рюкзак на плечи, вышла на улицу. Она направилась домой.

– Ломай! – зычно приказал вожак.

Однако железную дверь, манерно обитую под кокос, было совсем непросто поддеть, выдавить, или разломать.

Ляля остановилась у голубой палатки. Купила шоколадное эскимо. Подпрыгивая, пачкаясь студеным шоколадом, вбежала в тенистый двор. Консьержка неодобрительно глянула на нее и закрылась газетой. «ЗРЕЮТ ГРОЗДЬЯ ГНЕВА» – чернело на бумажном щите.

Лифт распахнулся.

– Опаньки! – проговорил один из дружинников.

– Вам куды, барышня? – спросил другой.

– Мне – домой! – нагло заявила Ляля, морщась сквозь последний, непроглатываемый кусок мороженого.

– Это теперь народная собственность. Не слыхала, что ль? – зловеще хмыкнул вожак, поворачиваясь к девочке. Его примеру последовала и вся дружина. – Давай сюда ключики! Живо!

Они были в гостях больше часа.

Сначала гости вели себя как воспитатели и просветители.

– Посиди, дочка. – Вожак сдвинул стулья и поместил девочку лицом к себе. – Ты хоть понимаешь, что твой папа буржуй? Когда папка будет?

Наглость Ляли как ветром сдуло. Перед ней близко-близко было морщинистое усталое лицо с нервным тиком, страшно застилавшим васильковый глаз.

– Испачкалась! – хулигански сказал рабочий помоложе и пятерней провел Ляле по губам.

Она не сопротивлялась.

– Что это у тебя? – улыбнулся редкими зубами вожак. – Кровь христианских младенцев?

– Мороженое, – выдавила Ляля.

– Мороженая кровь христианских младенцев! – крикнул из туалета другой рабочий, шумно опорожняя мочевой пузырь.

– Ты это… девочка-то послушная? – с нарастающей мягкостью в голосе спросил вожак.