Птичка голосиста — страница 2 из 10

Пусть появится много критиков, для которых важнее всего — художественный вес произведения, а не вес его автора.

И пускай еще больше будет читателей — скромных, верных, доверяющих друзей художника. Им писал А. Т. Твардовский:

Но за работой, упорной, бессрочной,

Я моей главной нужды не таю:

Будьте со мною, хотя бы заочно,

Верьте со мною в удачу мою.

А время торопит: последние листки календаря, последние желтые листья, почему-то задержавшиеся на деревьях, уносятся ветром.

Глагол времен! Металла звон…

Дед Мороз и Снегурочка входят сразу ко всем. Дед Мороз желает каждому: утренней бодрости — весь день, новогоднего настроения — круглый год.


1983.


Залезая в душу...

Особая разновидность литштампов — яссеизмы. Под «эссе» подразумевают стиль вольный, привольный, порой фривольный и всегда — лирически растрепанный. С годами он треплется все больше и больше, становясь уже просто невыносимо задушевным. Интиму в эссе — навалом. В каждом литературно-критическом жанре это проявляется по-своему.

Начнем с писательского портрета. Еще не очень давно он вполне мог выглядеть так:

«Писатель Имя-Речкин родился тогда-то. Его родители — такие-то. После школы поступил туда-то, оттуда его послали туда-то. Печататься начал тогда-то. В общем, то-то, того-то, туда-то, тогда-то».

Если портретируемый писатель — в преклонных годах, то, в каком бы состоянии он практически ни находился, следовало обязательно отметить, что именно сейчас он молод, бодр и свеж как никогда, полон неслыханных творческих возможностей, у него все впереди.

Это кажется уже старомодным. Писательский портрет сейчас выдерживают в иных тонах:

«Не помню, кто сказал: чтобы разгадать душу писателя — надо побывать у него на родине. Вот и село Нижние Котлы, где прошло босое (вариант — голоногое) детство Василия Имя-Речкина. (Примечание: при описании детства хорошо идет деталь — цыпки на ногах. Это — верняк.) Я назвал Василия — Василием, но для меня он Васютка, Васятка, Василек, если хотите, даже Васек. Я пришел в его село в тот неповторимый час, когда уже рассвело, но еще не начинает смеркаться. На душе было сторожко и неторопко, хрупко и хрустко.

И вот мы сидим с Васьком на крылечке (на пеньке, на облучке, на завалинке). Он легко расправляет могутные свои плечишки и выталкивает — на полном выдохе, с азартом, нахрапом, от всего своего щедрого сердца:

— Эх!

Немало слыхивал я и „ахов“, и „охов“, и „ухов“, общаясь с братья-ми-писателями, но такого знойного, бередящего и опаляющего душу „эх“ не слышал никогда и нигде».

По-другому проявляется интим-эссе со слезой в жанре критической рецензии. Раньше ее нередко писали так:

«В таком-то номере такого-то журнала за такой-то год опубликована повесть такого-то… В центре повествования… Основной конфликт… С одной стороны… С другой стороны… Главная идея исчерпывающе высказана главным героем… Метко сказано…»

Кто теперь так пишет? Разве что литературные мастодонты и динозавры. Сейчас все больше норовят творить в манере эмоционально взбитой, душевно всклокоченной и взбаламученной. Манеру эту можно назвать дамской Но речь идет далеко не только об одних дамах-критикессах. В век бурной эмансипации женщин происходит широкое распространение дамского стиля, его влияние на мужскую часть пишущих. Если в жизни женщины переняли у мужчин брюки то в литературной критике многие мужчины тянутся ко всякого рода литюбочкам, оборочкам, фестончикам и прочим кружавчикам.

Вот образец дамской (в широком смысле) манеры рецензирования:

«Я живу у метро „Электрозаводская“. Место тихое, нелюдимое, уединенное. Разве что грохочут поезда, тарахтят грузовики, шумят автобусы, шебуршат троллейбусы. Рядом — киоск „Союзпечати“. Милая такая, уютная киоскерша с круглым, доверчиво открытым лицом. На днях, торопясь в метро, я увидела: лицо у киоскерши светилось изнутри. Вся она выглядела по-хорошему взбудораженной.

— Что с вами?

Вместо ответа она протянула мне очередную книжку очередного журнала. Я сунула в сумку и тут же о ней забыла. Но вдруг какой-то глухой внутренний толчок заставил меня потянуться к журналу. Я раскрыла наугад — повесть!.. Что было дальше — не помню. Я бродила по оврагам и чащобам вместе с героями, жила с ними одной жизнью, вместе с ними росла, зрела, мужала, наливалась соками, творчески колосилась, вместе с ними я… (дальше — по ходу сюжета)».

Прежде рецензии нередко заканчивались словами:

«Все сказанное дает полное основание для вывода о том, что рецензируемая повесть представляет собой новый шаг (крупный вклад, большой успех, немалое достижение, бесспорную удачу, творческую победу— кому что нравится)».

А в наши дни?

«Я закрыла книжку, закрыла глаза. И мне как-то до боли блаженно подумалось о писателе: одним верным другом у меня стало больше…»

Или:

«Что я чувствовала к автору? Читательскую нежность? Критическое влечение? Человеческую симпатию? Нежную или, проще сказать, вековую нашу бабью благодарность? А может, все вместе взятое? Кто знает!»

Такого рода концовки, вырывающиеся непосредственно, как междометия, сейчас в большом ходу: «Еще бы!.. Счастливо!.. Так держать!.. Копать глубже!»

Неплохо идут финальные строки, претендующие на афористическую крылатость: «Дорогу осилит идущих)… Талант свое возьмет… Без мастерства роман не сваришь… Не забывать мыслить образами…»

Интимизация и эссеизация критики дает себя знать даже в жанре издательское! справки-аннотации. Сухо и монотонно звучала она раньше:

«Читателя заражает то, что, верно отображая, автор глубоко выражает мысль о том, как преображают…»

То ли дело теперь.

«Смутное томление девичьей души на ранней непуганой зорьке, перепады и переливы любовных порывов и позывов, трепет первого трудового успеха, страстная до беспамятства борьба с авралами и штурмовщиной на производстве и в семейной жизни — вот что волнует ненасытную, беспокойную душу автора книги, которую ты сейчас открываешь, бесценный ты наш читатель, друг и зазноба!»

Хочется пожелать новых успехов критикам-эссеистам, рецензентам-интимистам, эмоционалам-умельцам, мастерам невольной слезы!


1980.




В оловянном кольце

Чехов предложил одной детской писательнице сюжет охотничьего рассказа «Раненая лось» и посоветовал: Надо писать его протокольно, без жалких слов, и начать так: «Такого-то числа охотники ранили в Дарагановском лесу молодую лось…»

Следуя этому совету великого художника слова, начнем и мы протокольно, без жалких слов: в марте этого года воспитанники школы-интерната (в двадцати километрах от Анапы) показали самодеятельный спектакль по пьесе Т. Габбе «Оловянные кольца».

— Ну и что? — перебивает наш большой и непрерывно растущий читатель. — Разве это начало? Подумаешь! В сотнях школ, интернатов, детских садов в праздники и будни идут спектакли, концерты, утренники и вечера. Самодеятельность бьет ключом. Молодым везде у нас дорога. И по этой дороге ребенок начинает шагать, едва только научится ходить.

Верно. Но все началось именно с этого обычного факта. Ребята поставили прелестную сказку-комедию, над которой работали полгода. Пятьдесят мальчиков и девочек вместе с педагогом Евгением Яковлевичем Дмитриевым, энтузиастом, можно сказать, ветераном школьной и заводской самодеятельности, с увлечением разучивали роли, строили декорации, возводили дворцовые башни, устраивали фонтан, шили костюмы, расписывали брезент от старых палаток так, что он уже выглядел как дорогой ковер.

— Почему я взялся за сказку? — говорит Евгений Яковлевич. — Мне хотелось вернуть детям детство, которого многие были лишены.

С первого интернатского спектакля «все заверте…». О постановке «Оловянных колец» стало известно отделу культуры Анапского райисполкома. На специальный «просмотр», на «прием премьеры», выехал член репертуарной комиссии отдела культуры В. Кучеров.

Внешне все выглядело чрезвычайно солидно: взрослый дядя сел в райисполкомовскую машину, деловито бросил шоферу: «В интернат!» — и понесся выполнять задание.

Кто скачет, кто мчится? А это районный деятель культуры едет вершить грозный суд над детской постановкой. Он должен произнести свое персональное «да» или «нет», официальное «быть или не быть» интернатской школьной самодеятельности.

О чем думал он в эти ответственные минуты? Быть может, уже заранее предчувствовав те идеологические ошибки, срывы, вывихи и растяжения, в которые впадут ребята? Или настороженно размышлял о том, что «самодеятельность» — вещь опасная, чреватая, нечто вроде «самовольства»?

Первое, о чем заговорил возмущенный С. Кучеров, — «пьянка на сцене». Детская попойка? Дебош силами школьников? Ничего подобного. Как и написано у Т. Габбе, герой пьесы садовник Зинзивер дает пира-там-стражникам кувшин с вином, куда подсыпан снотворный порошок. Те, выпив, засыпают, и Зинзивер освобождает принцессу Алели. Так вот это, оказывается, и есть «пьянка».

Второе, на что обратил В. Кучеров свое внимание: в пьесе «имеет место» любовь. Алели прямо говорит своему избавителю Зинзиверу: «Это ты, и я тебя люблю». Улики налицо, никаких смягчающих обстоятельств, отпираться бесполезно.

Мало того: там еще подкуп, деньги. Предводитель пиратов предлагает за волшебные кольца любые деньги и сокровища.

Итак, резюмировал В. Кучеров, пьеса явно криминальная: любовь, пьянка, деньги. Почти как у Маяковского — «деньги, любовь, страсть».

Если взглянуть суровыми, пуританскими глазами т. Кучерова, — от всего школьного репертуара камня на камне не остается. Придется расстаться с «Золушкой» — уж, наверное, на балу выпивали (пьянка!). Нечего и говорить про сказку о царе Салтане — в конце ведь «царя Салтана уложили спать вполпьяна» (правда, несколько выправляет положение авторская справка в конце сказки: «Я там был, мед, пиво пил — и усы лишь обмочил»). Прощай и ты, «Конек-горбунок», — ведь Иванушка-дурачок не только что любит царь-девицу (любовь!),