Птица над городом — страница 21 из 50

— Ты и с соседями снизу переговорила? — машинально поинтересовалась я. Серые волосы — это хреново. Ну а коли что-то все время падает, похоже, делирии в полном расцвете…

— Нет, они Виктории Олеговне жаловались, — объяснила Наталка и глянула на меня в упор.

— Так. И чем я могу помочь? — Я постаралась, чтобы в моем голосе не прозвучало ни малейшего энтузиазма. Ну в самом деле, что может слабая женщина, она же мелкая птица из семейства врановых, против спецназовского вервольфа, или кто он там теперь?! Я уже догадывалась, куда ветер дует.

— Галь, — Наталка посмотрела на меня отчаянными глазами. — Ты, во-первых, разбираешься в этих делах куда как лучше меня — опыт был…

— Мой опыт, — я ехидно подчеркнула последнее слово, — кончился банальным некрасивым разводом. И в любом случае мой бывший и Ламберт — это разные весовые категории. Сама понимаешь.

— Галь, я не говорю, чтобы ты его повязала и обезвредила! Но… он же никого не впустит сам, ежику понятно. А замки там непростые, скрепкой не откроешь. Ну не ломать же ему дверь…

Вот теперь я поняла все. Не заводите, девушки, подруг. Одна подруга — и о таких понятиях, как «тайна» и «частная жизнь», смело можете забыть. Хотя с тех пор как я вошла в нашу добровольную народную дружину, о том, что у меня в левой ладони, все равно знает не только Наталья.


…Оборотни живут долго — «практически вечно, если только их не убьют». Ну, не вечно, это я завралась, но действительно долго. Бабушек у меня нет — одна была нормальным человеком, другая погибла в 38-м. А одна прабабушка с маминой стороны и сейчас есть. В Пермской области, на лесном хуторе в некотором отдалении от ближайшего села. Односельчане не подозревают ее в ведовстве и оборотничестве. Они знают наверняка.

Нас с сестрой впервые отправили к ней летом, когда мне было восемь. Папа сперва обратился к ней «Мария Тимофеевна», его поправили: «Марья». Безгневно, но так, что больше он ни разу не оговорился.

Мне, маленькой горожанке, у бабушки Марьи не понравилось. Большой бревенчатый дом показался старым и страшным. Особенно тоскливо было без музыки, без вечернего бормотания телевизора — словно мы провалились в «темное прошлое», в «еще до революции», и всегда будем жить вот так, по старинке, по-старушечьи, и состаримся раньше, чем снова наступит современная веселая жизнь. А уж ночи, черные-пречерные, как подпол под домом, как глаз выколи — такой жуткой темноты в городе нет, там фонари и свет из окон, а тут еще кто-то кричит в лесу, а над ухом дышит некто маленький и невидимый, и бабушка на своей кровати, не просыпаясь, говорит что-то, а что — не разобрать…

Короче говоря, никакой тяги к истокам я не ощущала и не притворялась, что ощущаю, а ныла и канючила. Злилась и на родителей, которые, прилетая по выходным, занимались ерундой вроде купания и копания картошки, как будто это самые интересные на свете дела, и на трехлетнюю сестренку, за то, что она ничего не понимает, и на бабушку Марью, худую загорелую старуху. Разве старухи вообще-то бывают загорелые? Это же только молодые и дети загорают на пляжах! И бабушка она неправильная. (О том, какие бывают бабушки, я знала из детских книжек.) Не зовет меня ни Галочкой, ни даже Галкой, как мама, а Галиной, как взрослую. Не обнимает и не целует, не рассказывает сказок, не печет пирогов с ягодами, даже не хвалит, когда я сама застилаю постель!

День на четвертый, что ли, я надумала сама улететь в Москву, к дяде Коле, папиному брату. Обернулась, взлетела, поднялась повыше, увидела внизу исчерна-зеленый ельник от горизонта до горизонта, сунулась туда, где, по моим понятиям, была Москва, потеряла из виду дорогу, деревню и хутор, поняла, что лес не кончается, и в панике метнулась обратно. Деревня и хутор исчезли. Совсем перепугавшись, я заорала во все галочье горло… и тут же мне ответило вороновое «крок… крок…», и черный силуэт с длинным хвостом скользнул подо мной откуда-то снизу, плавно описал вопросительный знак и полетел впереди, указывая дорогу.

— Заблудилась, городская птичка? Нешто можно так летать, пути не зная?

Когда мы сели во дворе и обернулись, это было первое, что сказала мне бабушка Марья. То ли я услышала в ее голосе что-то кроме строгости, то ли расхрабрилась с недавнего перепугу, но в ответ выложила все, что имела сказать: ничего я не заблудилась, а кричала просто так, и вообще я хочу в Москву, здесь плохо, скучно, ночью страшно, мало людей и нет машин и телевизора! И так себя пожалела, и так отчетливо осознала, что теперь мне точно влетит, что чуть не закапала слезами.

Марья Тимофеевна задумалась, склонив наш фамильный клюв и внимательно разглядывая угрюмого стриженого галчонка в майке со значком — олимпийским мишкой и гэдээровских джинсиках.

— Вот так и я в городе ревела, — серьезно заметила она. — Автомобили шумят, себя не слышно, идешь как глухая. Взлететь страшно, провода кругом…

— Чего ж тут страшного?! — возмутилась патриотка мегаполиса. — Надо между ними лететь, вот и все!

Складки на худых щеках обозначились резче — это бабушка Марья улыбнулась.

— Не горюй, Галина. Не навек, чай, из города уехала. Будешь теперь спать со свечкой. А пойдем-ка пока хлеб с простоквашей есть.

Теплый хлеб с холодной простоквашей на ужин вместо котлеты и всего прочего — вот это мне в хуторской жизни нравилось. И репка с огорода тоже: сладкая, маслянистая, вроде бы твердая, а вгрызаться легко… Я потом просила маму купить мне в магазине репу, но в городе, оказалось, ее не бывает.

С этого дня и до отъезда бабушка Марья начала со мной разговаривать. Не то чтобы по душам, а просто так. Это зяблик, а это — зарянка. Облака, как сейчас, — к холоду. В жару огород не поливают, листья сгорят. Лебеда пахнет вкусно, ее и есть можно, если больше нечего. Это дудник, а это — другое совсем: белоголовник, порезная трава. А вот сушеница, серая, мохнатенькая, она еще лучше кровь останавливает… Дети, даже упрямые и вздорные, вроде некоторых, быстро воспринимают новое. К концу родительского отпуска тишина и лесной шорох стали такими же внятными и добрыми ко мне, как дома — бормотание телевизора и шум проспекта за окном. Впрочем, врать не буду: я не просила, чтобы меня оставили у бабушки до конца каникул.

Так вот, за два дня до отъезда бабушка Марья окликнула меня:

— Галина, поди-ка сюда. Мать говорит, ты все время ключи от дома теряешь?

— Не все время, а только два раза, — буркнула я. Эта тема мне еще в Москве надоела. Ключи я, как и всякая самостоятельная первоклашка, носила на шее, но дома, когда уже можно было оборачиваться, зачем-то снимала. То есть не «зачем-то», известно зачем. Глазами галки смотреть на ключи — длинный стальной от нижнего замка, ярко блестящий, как зеркальце, и плоский желтый от верхнего, почти золотой, с цветочком, вытисненным на головке, — было так зыкински! (В переводе на современный русский, суперски.) Они сразу становились в пятьдесят раз красивее, прямо сказочные ключики из «Королевства кривых зеркал». Подумаешь, уронила один комплект с крыши в водосточную трубу, где он и застрял, а другой спрятала на чужом чердаке и не нашла!..

— Хочешь, сделаем так, чтобы матушка больше не ругала за ключи? — спросила бабушка Марья.

— Ну, хочу, — неуверенно протянула я. Вообще-то мама и так уже за ключи не ругала, но мало ли, пригодится на будущее…

— Тогда пей.

Травяными чаями бабушка меня поила все время, я даже разбираться начала — мята, чабрец, зверобой… Но этот был какой-то особенный, шибал в нос, будто нашатырный спирт, хотя пах приятно. А может быть, дело было в той песенке, которую завела бабушка Марья:


Уж я золото

хороню, хороню,

уж я серебро

хороню, хороню,

я у батюшки

в терему, в терему,

я у матушки

во высоком, во высоком…

Гадай, гадай, девица,

в коей руке былица?


Эти слова повторялись несколько раз, а других я не запомнила. Голос у бабушки был чистый, звучный, без старческой хрипотцы, пела она красиво и важно. В школе русские народные песни мне казались скучными, но теперь я слушала и слушала, и было так нужно узнать, какие слова будут дальше, что я не только без страха — даже без особого внимания смотрела, как бабушка берет мою левую руку, выгибает за пальцы, как гадалка, и своим личным ножичком, вроде маленькой финки, быстро и глубоко рассекает подушечку ладони, над линиями жизни, ума и прочего. Было совершенно не больно, как будто она резала варежку. Я засмеялась, а бабушка, не переставая тянуть песню, взяла узкий сухой листок и ловко вложила его в разрез, прямо в наплывающую кровь. Тогда стало щекотно, рана зачесалась, но бабушка уже туго заматывала мою руку белой тряпичной лентой. Потом, назавтра и в следующие дни, я таскала из повязки нитки, удивляясь их бесконечной длине, а тогда мне ужасно захотелось спать…

Насчет того, что мама не будет ругаться, бабушка не угадала. Мама, когда прилетела, долго с ней не разговаривала, а ругаться стала потом, через день, вечером, так что я все слышала. Правда, почти ничего не поняла, кроме того, что речь идет о моей руке и о сухом листочке. Бабушка молча слушала ее, не переставая месить тесто для шанежек, и ни словом не возражала, даже вроде бы делала виноватый вид. Тесто глухо шлепало о деревянный стол, а мама говорила, что «в городе это не принято», что «это могут неправильно понять» и что «нам не нужны проблемы». Особенно меня заинтриговало одно ее выражение: «Мы Галку не в медвежатники готовим!» Я подумала, что заполучить медвежий Облик было бы неплохо — уж тогда бы я показала некоторым мальчишкам из класса. И потом, когда узнала, что на самом деле значит это слово, даже слегка разочаровалась…


Тот факт, что в ладони у меня разрыв-трава, я не очень-то скрываю — скрыть такие вещи от знакомых, как правило, и не удается, — но в то же время не афиширую. Время показало, что моя мама, как всегда, была права. В городе это не принято, и это вполне могут понять неправильно — даже собратья-оборотни. Да и проблемы на свою голову можно приобрести очень легко, вот, например, как сейчас…